Выбрать главу

Постепенно «богема» стала расходиться, оставляя на даче отяжелевших от вина, обвисших на стульях или просто лежащих на полу.

* * *

Года через четыре мне позвонила Надя Сдельникова, гражданская жена Зверева. Она просила помочь с арендой мастерской для мужа. А что я мог? Только давать советы. Она же настояла, чтобы я приехал и увидел, «где они работают». Надя к этому времени, кроме стихов, рассказов, сценариев и других попыток войти в искусство, освоила раскраску матрешек нитроэмалью.

Я спускаюсь в довольно традиционный подвал. Войдя, увидел полоску «белого света» сквозь совершенно тусклое, грязное стекло. Комнатка была метров восьми, со стен свисали обои, местами проступала грязная, кирпичная кладка. Маленький столик, табурет, матрас от кровати на подставке, рефлектор, стаканы, окурки, пустые бутылки, в углу на полу — какая-то стопка бумаги, на лампе навешан платок с бахромой, пол из покрашенных досок, и на стене темным пятном висит одежда: — пальто, пиджак, платье; полочка, на которой сверкают нитроэмалевые матрешки. Вот так они и живут.

Зверев появился через полчаса. Увидев меня, оживился: «Старик, в шашки играешь?» Бутылки коньяка и шашки — спутники эмоций, азарта, амбиций, — тут же отодвинули вселенную, будто её и не было. Играем до десяти выигрышей с чьей-либо стороны, иначе время не ограничить. Первые четыре партии — с переменным успехом, затем, используя «приёмчик», которому меня научил татарин, сосед по коммуналке, я выигрываю подряд восемь партий. Кто знает Зверева, тому известно и то, что он первоклассный шашист. Для меня это оказалось неожиданным, не рассчитывал на успех. Теперь мы играем до двенадцати выигрышей одной стороны. Дальше — больше! Толя не отпускает, напрягается, хватает за рукав, удерживает: «Старик, ладно, я сегодня не в форме, давай в поддавки». Азарт делает партнёров жестокими. Ещё и ещё!

Светало… «Зверь» (обычное среди художников его имя) охватил меня руками, тяжёлым взглядом: «Не уйдёшь! Садись играть… Я тебя живым не выпущу…» Ещё несколько партий — и он совсем посуровел: «Ты нарочно проигрываешь, сука!»

Я благодарен этому случаю, давшему ещё контакт с ним, воспоминания о нём. Ведь никто, как он, не мог так притягивать людей. Чем? Мне казалось, что он редко бывал «на земле». Он был просто «за границей» земного, там была его прописка. Вояжёр! Как иначе он должен был вести себя здесь? Всё в нём было свободно. Никому и ничего он не был должен. Его жизнь — театр. Сам Толя и главреж, и актёр, и драматург, а заодно и критик. Это не выпирало. Он был гуманен, поэтому не говорил правды, которая была ему открыта. Он и жалел, и любил «маленьких людей». Мир маленький, люди мелкие, дела их — Ничто! Он не мог жить, как все. Он жил в более объёмном мире, чем все, и степеней свободы у него было неизмеримо больше, чем у многих. Свобода давала ему естественность в общении и искусстве. Живопись Зверева — астральное тело. Пульсирующее.

* * *

Я содрогнулся, увидев задранную Зверевым рубашку. Он демонстрировал своё побитое тело. Поясница — сплошной синяк! Мы сидим в мастерской Виктора Михайлова на улице Куйбышева. Он рассказывает, что произошло накануне, два-три дня назад:

— Сидели, пили… я, Толя. Пришли каких-то трое. Стали бить Толю.

— Старик, — вставляет Зверев, — меня били, а ты побежал на улицу и стал палить из ружья.

— Я хотел народ созвать, — говорит Михайлов.

— И что за люди? — спросил я у Зверева.

— Хмыри… Нарисуй нас, говорят. Я им фигу показал. — Сощурив глаза, Зверев показывает фигу. — Вот вам мой рисунок! Жалкие рожи не рисую!

— Тут они начали его бить, — поясняет Михайлов, — ногами. Что я мог сделать? Никого больше не было. Ну, я и побежал звать народ.

Сколько раз деформировали тело Зверева в прошлые годы, сколько раз организм зверевский самовылечивался, возрождался — не счесть!

Какая энергия питала жизнь Толи, восстанавливала его силы — неизвестно. Что вело его жизнь — тайна.

* * *

Респектабельный Анатолий Зверев — фигура чрезвычайно редкая! Стоит. Белая рубашка, ворот расстегнут небрежно-изящно, свежее лицо, приличный костюм, штиблеты новые, пухлые кисти рук иногда поправляют что-то в одежде. Рядом стоит Владимир Немухин — плечо в плечо, следит, чтобы «Зверь» не сорвался, не покинул торжественное открытие персональной выставки, Своей. Ритуал с трудом выдержан.

Мир живет и грохочет рядом с искусством Анатолия Зверева — суета, надежды, честолюбивые помыслы, вихри глупостей. А что же художник? Что же в себе нёс этот Дионис, растворив себя во всём, будучи всем одновременно? Конечно же, оберегал тайну: истинно свободную личность. Зверев — явление. Зверев — подвиг! Когда-нибудь мир сможет также существовать, но без «зверевской трагедии», в гармоничном мире свободных личностей, где Жизнь — есть Искусство.

Владимир Немухин, которого чаще всех навещал Зверев, оказывал ему посильную поддержку — как материальную, так и душевную. Но как бы ни был свободен художник — вне общения его жизнь невозможна. В прослушанной мной записи на плёнке в мастерской Немухина, передающей беседу двух вечных оппонентов, Плавинского и Зверева, театр воспоминаний был воплощен с феноменальной силой. Зверев попеременно выступает в нескольких лицах, меняя голос, интонацию, речевую и смысловую пластику. Разыгрывая персонажей, он удивительно ёмко передает сцену беседы Костаки, его жены и других гостей, происходившую тридцать лет назад. Можно сказать, что прошлое и настоящее слились у Зверева в неразрывно целое. Его нет ни там, ни здесь. Время отступило!

* * *

Похороны Зверева вылились в мистерию: от сентиментальных речей — до призывов к победе свободного искусства, от пьяных слёз — до сумбурных амбиций «эго», от человеческой печали — до веселья. Символично, что выставки, жизнь Зверева в последние 10 лет связаны с Малой Грузинской, 28, а прощались с ним на Большой Грузинской улице. Это мост перекинула судьба.

Творец и человек, «гость земли», «пьяный Дионис» и «просветлённый Аполлон» — таким он представлен в «живых портретах в раме» и таким он отражён в зеркале моей души.

БОРИС САФРОНОВ

Из тетради «Птицы»

И снова я вернусь домой И позвоню. И снова — Такой же звон, и дом такой, Но только нет былого.

Приходят на память стихи Жана Пелерена и книга Франсиса Корко «От Монмартра до Латинского квартала». Но звонить некуда. И дома нет.

Пасмурный день. Краски выставленных холстов излучают своё особое мистическое свечение, как будто только что прошло затмение солнца, и закопчённое стекло отброшено в сторону. Я с работы — в Парк Горького. Всемирный фестиваль, 1957 год. Столпотворение. Выставка «абстрактных» работ со всего мира: одни в восхищении, другие — плюются. В толпе перед павильоном встречаю Толю Зверева. Он махнул мне красным пригласительным билетом: мол, пройдёшь со мной. Позже я узнал, что это был не пригласительный, а пачка «Примы».

Толя быстро набросал тушью несколько портретов, работая то гусиным пером, то пальцем. Что-то ему не понравилось. Он высморкался в набросок и выбросил его. Кто-то подобрал… На выходе встречаем Колю Титова. Есть предложение отметить праздник. Но денег нет. Тогда предлагаю зайти к Миронычу.

— К Мирон Савельичу, — поправляет Николай.

И были меценаты в наше время. Как выйдешь через чёрный ход училища памяти 1905 года, что на Сретенке, сразу же налево охряная дверь. Потом безликий коридорчик. В темноте три раза повернёшь звонок. Хозяин в пятнистой пижаме встречает тебя и ведёт во вторую комнату. А на стенах, у стен, на шкафах не что-нибудь — шедевры.

— Что у тебя? — хрипло спрашивает Мирон Савельич.

Разворачиваешь свой гениальный холст. А он насаживает на круглый лоснящийся нос очки, садится за ломберный столик и открывает амбарную книгу. Мусолит карандаш и в графе «дебет» ставит число.