Талант Зверева развивался стремительно и неукротимо. В его искусстве сплавлялись различные стили и художественные мировоззрения, и в этом ярком сплаве рождался бесконечно изменчивый, но всё же всегда узнаваемый «зверевский стиль». Он формировался, деформируя собственные поэтические привычки, непредсказуемо меняясь, играя на противоречиях и доверяя только стихийному наитию художественной воли. Наверное, потому Зверев непроизвольно создавал вокруг себя поле вдохновения, и резонанс его опыта ощутим до сих пор. Сам образ жизни сделал его частью истории отечественного авангарда уже на рубеже 50–60-х годов; из просто талантливого живописца Зверев превратился в символ свободного «неофициального» искусства. Но вместе с тем, лидируя в целом направлении, выступая как экспрессионист номер один, он всегда чурался цеховых оков. Для московской богемы 60-х или, как бы мы теперь сказали, тогдашнего «андерграунда», был вообще характерен художник-одиночка, избегающий направленческих «рамок». Независимый, неприкаянный, «гуляющий сам по себе», Зверев был ценим многими (ценим не сентиментально, а как живой факт культуры), но понимаем избранными — теми, кто способен разглядеть исключительное, — то, что как бы среди нас и ещё не отчуждено пиететом музейности.
При всех житейских неурядицах и отсутствии в характере даже намёка на высокопарность в нём жило нечто титаническое. Борьба с цветом и желание цвета порождали центробежный размах энергии, ощутимой даже в самых камерных жанрах — в портрете, пейзаже, анималистике.
Зверев был завоевателем и первопроходцем, и одновременно — это был последний представитель «московско-парижской» пластической традиции, ведущей родословную от начала века. Во многом наследуя рафинированный колористический вкус московских «парижан», он сочетал как бы личное вчувствование в это блестяще-меркнущее наследие, с анархией бунтаря, «созидающего» разрушение, стремящегося всегда и всё делать иначе, по-своему — и всегда в одиночку. Воспринятую в культуре начала века утончённость цветовых вибраций он решительно очистил от всякого налёта эстетизма и, напитав лиризмом и экспрессией, подарил лиризму новую жизнь. Следы былой культуры в его искусстве не исчезли бесследно, но каждый отклик традиции, каждый готовый приём напористо вовлечён в новое качество. «Наследник» не оставил камня на камне от устоявшихся живописных структур, преодолевая соблазн постфальковской «цветности», и далеко ушёл вперёд. Диапазон его приёмов был чрезвычайно широк: от фовизма до параллелей абстрактному экспрессионизму.
Не чуждый контактов с искусством старины и веяний современности, он всё же представлял собой небывалый тип русского художника, способного превращать в живопись буквально всё, что попадало в поле его внимания.
Говоря о его манере письма, необходимо отметить пристальное внимание, с которым художник относился к специфике избранного мотива. Разумеется, конкретный, исходный материал «донельзя» переплавлялся, но, тем не менее, всегда сохранял свою внутреннюю суть. Пейзаж оставался пейзажем, а портрет — портретом. Модель в этих его портретах никогда не переставала быть личностью, но по артистическому произволу вовлекалась в диалог с портретистами, подчиняясь желанию своевольного маэстро. Из кипы полуслучайных сырых наблюдений — трофеев взгляда — Зверев энергично выжимал желанную суть, то очередное «нечто», которое и побуждало взяться за кисть. Быть может, поэтому так активны его персонажи, — будь то люди, растения или животные. В противовес другим художникам он не был домоседом «подполья», сам тип его духовности был окрашен иначе. Зверев всегда был готов к риску бегства от привычного. Всё, что обрело устойчивость статики, не соответствовало его темпераменту.
Ниспровергатель общепринятых норм и канонов, предельный индивидуалист и «безумец», он в полном смысле слова освоил наследие авангарда начала XX века. Точно, хотя невзначай, откликаясь на актуальные веяния в искусстве, Зверев по-своему «досказал» историю русской модернистской классики и тем самым приоткрыл новые пути художества.
САВВА ЯМЩИКОВ
Возвращение Анатолия Зверева
С замечательным художником Анатолием Зверевым я был мало знаком, о чём теперь очень сожалею. Кто только из служителей прекрасного не прошёл в «славные шестидесятые» через «бункер», как друзья называли мою полуподвальную мастерскую в одном из тихих переулков между тогдашними Кропоткинской и Метростроевской. В скольких подобных «бункерах» и мансардах довелось побывать и мне, беззаботно бражничая, а заодно присматриваясь к творениям гостеприимных хозяев, преуспевающих, полупризнанных или вовсе запрещённых облечёнными властью начальниками культуры. «Иных уж нет, а те далече». С некоторыми художниками я подружился на всю жизнь, полюбил их искусство и привязанностей своих менять не намерен — возраст не тот. Те, которые далече, уверенно завоёвывают временное место под солнцем, поддержанные крупными и мелкими галерейщиками, действующими теперь не только «за бугром», но и в России. Бог им в помощь, как говорится, но меня их творчество мало волнует, ибо чаще всего это лишь «бледный отсвет царственной тени прошлого»: ведь лучшие проявления классического русского авангарда могут быть лишь объектом для подражания, но заново пережить и повторить их никому не дано. А вот то, что создавал в период с 1955 по 1965 год Анатолий Зверев, сразу становилось классикой, хотя мало кто это признавал тогда, да и сейчас многим выгодно придерживаться противоположной точки зрения. Однажды два супердействительных члена Академии художеств отечески отчитывали меня за ошибочную влюблённость и повсеместное прославление творчества очень неугодных им собратьев по ремесленному цеху. Один из поучавших зло бранил Ефима Честнякова, «выскочку и незнайку», зачем-то взявшегося за кисть и карандаш. Напомнил я академику, что один из предшественников его по «собранию бессмертных», тоже академик, И. Е. Репин, был другого мнения о своём ученике. В течение нескольких лет высшими баллами отмечал он академические штудии крестьянского сына, а в конце обучения написал: «Талантливо. Вы идёте своей дорогой, я вас испорчу. У вас способности. Вы уже художник. Это огонь, этого уже ничем не остановишь».
Второго моего оппонента возмутило то, что я принял участие в открытии выставки Анатолия Зверева в Стокгольме и даже прокомментировал это событие в телевизионной программе «Время», которая обычно не обходила своим вниманием малейшие нюансы повседневной деятельности Академии художеств.
Думаю, что вряд ли собеседники приняли во внимание мои слова о нищенском бытовании Честнякова и Зверева, которые за всю жизнь не получили и части тех денег, которые академикам государство клало в карман ежемесячно. Ну, да Бог с ними, с вершителями нашей художественной политики. Только вот роскошно изданные за счёт того же государства монографии их годами продавались в нагрузку к дефицитным книгам и альбомам, продукцию их закупало Министерство культуры, распределяя её по музеям, а работы Зверева ищут и платят за них немалые деньги из своего кармана свободные от принуждения покупатели.
В отличие от официальных художников и искусствоведов, по долгу службы не замечавших творческих проявлений Анатолия Зверева, люди, казалось бы, непричастные к творчеству, смогли угадать этот недюжинный талант уже в начальной его стадии. Георгий Костаки и Дмитрий Апазидис — греки, родившиеся и большую часть жизни прожившие в России, немало сделали для сохранения работ и прославления художников, не пришедшихся «ко двору» живых и мёртвых мастеров изобразительного искусства. Сейчас весь мир знает о подвиге сотрудника канадского посольства в Москве Г. Костаки — открывателя и спасителя богатейшего наследия многих представителей русского авангарда. С триумфом прошли в музеях Европы и Америки выставки из той части собрания Костаки, которую ему удалось вывезти с собой в вынужденную эмиграцию. Ни одна крупная экспозиция современного искусства, устраиваемая Третьяковской галереей, не обходится без привлечения вещей из коллекции Костаки, подаренных собирателем московскому музею.