Выбрать главу

У Люси тогда был период кипящих чайников. Посередине листа изображен чайник с кривой ручкой. Чтобы создать эффект кипения, Люся обмакивала пятерню в разные краски и шлёпала ею по чайнику. И так из листа в лист — бесконечная серия. Зверев приходил вечером и на всех чайниках ставил свое знаменитое «АЗ». Вся пачища чайников предлагалась Игорю Маркевичу для Парижа.

— Старик, ты себе могилу роешь. Это же мрак, — говорил я ему.

Начинались долгие витиеватые рассуждения, что «муж и жена — одна сатана», «плоть от плоти — кость от кости» и т. д. Когда впоследствии Зверев получил фотографии парижской экспозиции, он крайне опечалился. Люсины чайники занимали центральную стену выставки.

— Ты же сам говорил: «плоть от плоти, кость от кости», что «сатана одна».

— Философски это так и есть. Но неужели французы в живописи ничего не понимают?

С Игорем Маркевичем я встретился впервые у Костаки.

Это был худой нервический человек, по-своему остро воспринимающий всё новое.

Мы разговорились.

— Ваш Стравинский уступает Шенбергу в решении кардинальных проблем музыки. Будущее за Шенбергом, а не за Стравинским.

— Стравинский был «наш» до оперы «Царь Эдип», его дальнейшее творчество принадлежит всем, — ответил я.

Георгий Дионисович показал Маркевичу графическую серию Зверева к «Золотому ослу» Апулея. Александр Александрович Румнев дал эту книгу Толе и буквально приказал сделать рисунки на эту тему.

У иностранцев они имели бешеный успех. «Эротик!» — в восторге кричали они.

Посмотрев всю серию, Маркевич пришёл в экстатическое состояние.

— Георгий Дионисович, нельзя ли приобрести какой-нибудь рисунок из «Золотого осла»?

— Вы режете по живому. Но для вас можно, — ответил Костаки, — только это будет стоить очень дорого.

Очевидно, тогда и возникла у Маркевича идея парижской выставки Зверева.

«Посадив» картошку, вернулись домой. С чердака спустился Харитонов. Он рисовал сверху тарусское кладбище, где между крашеных железных крестов в фантастическом венце ступает белый ангел.

С печалью и удовольствием допили последнюю бутылку виски.

— Давайте пройдёмся. Погода прекрасная, что дымить в душной комнате.

— Куда?

— Да куда глаза глядят.

Зашли к Акимычу. Там его жена Валентина Георгиевна, Борух, Эдик и их знакомый Володя Стеценко, редактор журнала «Вокруг света», в дыму и чаду о чём-то оживлённо спорили. Валентина осталась дома, все же остальные решили пройтись по берегу Оки.

Серебристо-сиреневое весеннее облако объяло нас, холмы, деревья мелодической гармонией темперы Борисова-Мусатова.

Недвижной фольгой Ока сворачивала за дальние купы вётел. На душе было легко и радостно. Казалось, так будет вечно.

Тогда я не предполагал, что почти через двадцать пять лет мне придётся горбиться над эскизами креста на могилу Зверева.

Сейчас же он, как котёнок с клубком ниток, выделывал уморительные фортели, играя в футбол консервной банкой. Позади ребята о чём-то переговаривались.

Навстречу шли наши «позорные подруги». Зверев, как бы не замечая их, опасливо склонился над кривой сухой веткой. Всё его внимание было поглощено ею. Зверев осторожно протянул к ветке руку, затем резко её отдёрнул, подпрыгнул, крикнул: «Ай! — и подул на пальчик. — Змея!» Девчата завизжали и бросились врассыпную.

Эдик рассмеялся.

На бледно-изумрудном небе проступил лунный серп.

Бросив футбол и «змею», Зверев рассуждает о поэзии.

— Знаешь, почему Пушкин был посредственным поэтом?

— Ну почему же?

— А потому, что ему не приходило в голову, что поэзия должна быть неожиданной.

— То есть?

— Да вот, хотя бы: «Мороз и солнце, день чудесный!». Когда мороз и солнце, и так понятно, что день чудесный, а надо бы: «Мороз и солнце, дерутся два японца». Вот это — настоящая поэзия.

Зная, что его кумир — Лермонтов, подначиваю:

— А у Лермонтова в «Парусе» что за ерунда — «под ним… над ним… а он». Мрак.

— Ладно, ладно, — недовольно ворчит Зверев, — Лермонтова не трогай. Мне Костаки однажды сказал: «Знаешь, Толечка, ты пишешь не красками, а собственной кровью». Вот и получается, у нас донары, а у них Боннары.

Зверев, рано потерявший отца, перенёс неудовлетворённые сыновьи чувства на Георгия Дионисовича. Костаки, со своей стороны, по-отечески относился к Толе. Но глубокие отношения, как правило, ревнивы и тираничны. Георгий Дионисович не терпел соперничества. Всячески прославляя Зверева, он держал его в тени, препятствуя возможной связи Зверева с внешним миром. Но, как говорится, кота в мешке не утаишь. Таинственность местонахождения Зверева только подстегнула любопытство поклонников его творчества, и их стараниями Зверев, наконец, был извлечён из угла Сокольнической квартиры на свет Божий.

Костаки понял — его абсолютная монополия на Зверева кончилась. Это было равносильно предательству.

В 64-м году он вызовет Зверева на конфиденциальный разговор и предложит ему как можно быстрее скончаться.

«Толя, всё, что ты мог создать в искусстве, ты создал. Дальнейшая твоя жизнь бессмысленна и позорна. „Я тебя породил, я тебя и убью“, — назидательно добавил Георгий Дионисович, — и учти, голубчик, ты ссышь против ветра», — раздраженно закончил Костаки разговор, имея в виду продажу Зверевым его же собственных работ «налево», то есть не ему, Костаки.

И как страстная любовь неожиданно кончается душевным оледенением с тем, чтобы снова растопить застылую душу свою в лучах восходящего светила, так и Костаки вдруг обретёт себя в страстном собирательстве искусства 20-х годов, и прославит своё имя на весь мир.

С этих пор он постепенно теряет интерес к современному русскому авангарду.

Но никакие силы не смогли не только разорвать, но и омрачить трогательных сердечных отношений между Костаки и Зверевым. Их дружба длилась всю жизнь.

— Давайте свернём к пробуждающемуся мальчику Матвеева.

Подходим. Какие-то ублюдки отбили ему нос.

Тело юноши, объятое тёплой влагой весенних сумерек, вот-вот шевельнётся, потянется, он раскроет глаза и узрит матовый мир, созданный для него Борисовым-Мусатовым.

Серп луны стал яснее и золотистее в изумрудном небе. Над Окой стелются косы тумана, мягко повторяя изгибы её течения.

— Старик, мы приближаемся к дому отдыха. Я вспомнил, что на завтра у нас ни копейки на батон хлеба, — говорит Зверев. — Сейчас за десять минут я выиграю в шашки 13 копеек на батон.

Он был страстным шашистом.

— Шахматы я бы запретил Конституцией СССР.

— Почему? — недоуменно спрашиваю я.

— Да потому, что эта игра чрезвычайно опасна для здоровья. Заснёшь за доской — и о фигуру глаз выколешь. А над шашками заснёшь — в глазу ещё очко.

Пройдя гуськом друг за другом по узкой тропинке, вьющейся по самому краю глубокого оврага, оказываемся на территории дома отдыха.

В землю врыты столы, расчерченные на квадраты, на них — шашки величиной с трамвайное колесо.

Зверева здесь знают и ждут. Сразу вокруг обступает толпа болельщиков. И игра начинается. По копейке. «За две могут статью пришить».

В десять минут выигрывает на батон, и мы, не дожидаясь куда-то исчезнувшего Боруха, решаем возвратиться домой.

Пропустив вперед себя Эдика, Харитонова и Володю, мы со Зверевым поотстали и подошли к краю обрыва.

Вдруг меня кто-то сильно толкнул в спину. Едва не потеряв равновесие, обернулся, — два сопливых местных пижона прошли мимо нас.

— Слушай, ты! Нельзя ли поосторожней? — крикнул я.

Приведя себя в порядок, спускаемся по тропинке вниз к каменистому берегу Оки. Издалека до нас доносятся голоса товарищей.

Пижоны нас поджидают.

— Ты что-то сказал? А ну, повтори!

И один из них цепко хватает меня за руку. Так нагло себя вести, видя наш значительный перевес, странно.

Я пытаюсь вырвать руку. В это время Зверев, стоящий за его спиной, вытянутой рукой описывает в воздухе круг, идущий по касательной к земле, и легко, как бы лаская, останавливает руку у уха моего противника. Словно в замедленной съёмке я наблюдаю, как постепенно ухо отделяется от головы, начинает падать и ложится, наливаясь кровью, на плечо алым погоном генерала.