Есть еще одно убедительное доказательство. Ни одна война, как известно, не вызывает больше ненависти и жестокости, чем гражданская, в которой стороны особенно хорошо знают друг друга. А разве ненависть между родственниками из одной семьи становится меньше оттого, что они отлично знают друг друга?
Трудно ожидать, что «знакомство» и «дружба» уменьшат агрессию, ибо в этом случае речь может идти лишь о самом поверхностном знании о другом человеке, т. е. о знании «объекта», наблюдаемого снаружи. Это знание не имеет ничего общего с глубинным эмпатическим проникновением в переживания другого человека, которые становятся мне понятны лишь тогда, когда я мобилизую весь свой опыт, вспоминая и сравнивая аналогичные или хотя бы мало-мальски сходные ситуации из своей жизни. Познание такого рода требует от познающего определенных усилий, чтобы он сам справился со многим вытесненным (из своего сознания) материалом; и в этом процессе постепенно реализуются новые пласты нашего бессознательного, которые раньше были помехой на пути самопознания. И если достигнуто такое понимание (которое не поддается рациональной оценке), то это ведет к снижению, а то и к полному устранению агрессивности; это зависит от того, насколько удалось данному субъекту преодолеть свою собственную неуверенность, жадность н нарциссизм, а вовсе не от максимального количества информации о других людях.[41]
Последнее место в программе из четырех пунктов занимает предложение о «новой направленности опьянения борьбой (бойцовского азарта)». Особое место среди его рекомендаций занимает спорт. Никто не отрицает того факта, что спортивная борьба может вызвать слишком серьезную агрессивность. Недавно мы имели возможность убедиться в этом, когда во время международного футбольного матча в Латинской Америке взрыв эмоций привел к вспышке настоящей войны. И поскольку нет доказательств того, что спорт снижает агрессивность, то одновременно следует подчеркнуть и то, что мотивировка спорта необходимостью разрядки агрессивного потенциала также не имеет доказательств. То, что в спорте приводит к агрессии, – это дух соревнования и зрелищность, которая культивируется и стимулируется общей коммерциализацией спортивных мероприятий, когда главную роль играют деньги и популярность, а вовсе не гордость спортивными показателями. Многие видные наблюдатели несчастных Олимпийских игр 1972 г. в Мюнхене утверждают, что эти Игры были не столько проявлением доброй воли и миролюбия, сколько способствовали росту национализма и соревновательной агрессивности.[42]
Достаточно процитировать еще некоторые высказывания Лоренца о войне и мире, чтобы убедиться в непоследовательности и двойственности его позиции. Например, он говорит: «Допустим, я люблю свою родину (это так и есть на самом деле) и что я испытываю неодолимую враждебность по отношению к другой стране (что на самом деле мне совсем не свойственно), все равно я не смог бы всем сердцем желать ее уничтожения, если бы я представил себе, что в этой стране живут люди, которые увлечены естественными науками, или те, кто чтут Чарлза Дарвина и пропагандируют его открытия, или другие, которые, как и я, обожают искусство Микеланджело и „Фауста“ Гёте, или те, кто разделяют мое восхищение коралловыми рифами и другими объектами природы. Я не смогу вызвать в себе безграничную ненависть к врагу, если узнаю, что его ценностные ориентации в области культуры и морали совпадают с моими собственными привязанностями и вкусами» (Курсив мой. – Э. Ф.).
Лоренц вводит такое странное ограничение для разрушительности и ненависти, обозначив его словами «всем сердцем» или «безграничность». Тогда возникает вопрос: а разве бывает иное желание разрушить целую страну или, может быть, бывает «ограниченная» ненависть? Еще важнее то, что условие, при котором он отказывается от разрушения другой страны, состоит в том, что там живут люди с такими же, как у Лоренца, вкусами и привязанностями… А то, что речь идет просто о живых людях, которые могут погибнуть, – этого недостаточно. Иначе говоря: полное уничтожение противника нежелательно лишь тогда, когда и поскольку тот принадлежит к одной и той же культуре, что и Конрад Лоренц, и разделяет его интересы. Суть и характер этих заявлений нисколько не меняются от того, что Лоренц требует «гуманистического воспитания», т. е. воспитания в духе максимального привития индивиду общечеловеческих ценностей и идеалов. Именно эти принципы преобладали в системе воспитания в немецких гимназиях перед первой мировой войной, однако большая часть учителей этих гуманистических гимназий, вероятно, была значительно воинственней настроена, чем простые немцы… Однако по-настоящему оказать сопротивление войне может лишь очень радикальный гуманизм, такой, для которого главные ценности – это жизнь, человеческое достоинство и саморазвитие индивида.
Обожествление эволюции
Невозможно до конца понять позицию Лоренца, если не знать о его фанатической приверженности дарвинизму. Такая позиция не редкость в наши дни и заслуживает серьезного изучения как важный социально-психологический феномен современной культуры. Глубочайшая потребность человека в том, чтобы избавиться от чувства одиночества и заброшенности, прежде находила удовлетворение в идее Бога, который создал этот мир и заботится о каждом отдельном существе. Когда эволюционная теория разрушила образ Бога как высшего творца, одновременно утратила силу и вера в Бога как всемогущего отца (хотя многие сумели сохранить веру в Бога наряду с признанием теории Дарвина). Однако для тех, у кого вера в Царствие Божие пошатнулась, сохранилась потребность в какой-либо богоподобной фигуре. И некоторые из них провозгласили в качестве нового бога эволюцию, а Дарвина объявили ее пророком. Для Лоренца – и не только для него – идея эволюции стала ядром целой системы ценностных ориентации. Дарвин открыл для него окончательную истину в вопросе о происхождении человека. Все явления, связанные с экономическими, религиозными, этическими или политическими обстоятельствами человеческого бытия, отныне объяснялись исключительно с позиций теории происхождения видов.
Квазирелигиозное отношение к дарвинизму проявляется и в выражении «великие конструкторы», которым Лоренц обозначает естественный отбор и изменчивость. Он говорит о методах и целях этих «великих конструкторов» точно так же, как христианин говорит о творениях Господа Бога; употребляемое единственное число «великий конструктор» еще больше усиливает аналогию с Богом. Самое яркое свидетельство идолопоклонства в мышлении Лоренца мы обнаруживаем в последнем разделе его книги «Так называемое зло»:
Союз личной любви и дружбы, на котором основано наше социальное устройство, возникает на том этапе развития родового строя, когда нужно было ограничить агрессивность и обеспечить мирное сосуществование двух и более индивидов. Новые жизненные условия современного человечества, бесспорно, заставляют искать новые механизмы, препятствующие агрессивности всех против всех. Именно отсюда выводится естественное, чуть ли не природой заложенное требование братской любви человека ко всем людям. Это требование не ново, разумом мы понимаем его необходимость, сердцем ощущаем его красоту, но все же мы не в силах выполнить его, так уж устроен человек. Он может испытывать полноценное чувство любви и дружбы только к отдельным людям, и самая сильная и добрая воля ничего тут не может изменить! И все же великий конструктор может это. Я верю, что он это сделает, ибо я верю в мощь человеческого разума, я верю в – силу естественного отбора, и я верю, что разумная селекция совершается разумом. Я верю, что в недалеком будущем наши потомки обретут способность для исполнения этого величайшего и благороднейшего требования (Курсив мой. – Э. Ф.).
Великий конструктор свершит то, что не сумели сделать ни Бог, ни человек. Заповедь братской любви не может быть реализована, пока ее не пробудит к новой жизни великий конструктор. Абзац заканчивается настоящим признанием: я верю, я верю, я верю…
41
Возникает один интересный вопрос: почему гражданские войны и впрямь полны жестокостей и почему они будят значительно больше разрушительных импульсов, чем межнациональные войны? Вряд ли стоит пытаться искать причину в том, что, как правило, некто (по крайней мере в современных межнациональных конфликтах) не преследует цель уничтожить врага. Цель таких войн ограниченна: заставить противника принять такие условия мирного договора, которые наносят ему ущерб, но ни в коей мере не угрожают жизни народов побежденной страны. (Трудно сыскать более убедительную иллюстрацию, чем тот факт, что Германия, потерпев фиаско в двух мировых войнах, после каждого поражения подымалась и расцветала пуще прежнего.) Исключение из правила составляют войны, целью которых является физическое уничтожение или порабощение всего населения другой державы (такие войны, мы знаем, можно найти у римлян, но отнюдь не все войны были такими). В гражданской войне противники имеют целью если не физическое, то по меньшей мере экономическое, социальное и политическое уничтожение. Бели такая гипотеза верна, то это означает, что степень деструктивности в целом зависит от серьезности угрозы.
42
Особенно очевидной становится нелепость лоренцовских идей о переориентации «бойцовского азарта», когда читаешь классическую работу Уильяма Джеймса «Моральные эквиваленты войны».