Ювачев стоял у зашторенного окна, спрятав руки за спину.
– Последний из могикан? – печально улыбнулся Дегаев.
– Вам уже известно? – быстро и неприязненно спросил прапорщик.
– Следовало ожидать, – вздохнул Дегаев. Прибавил значительно: – Увы, следовало. Да-с.
– Отчего же «следовало»? – Ювачев голосом подчеркнул это утвердительное «следовало».
Дегаев пожал плечами, словно удивляясь недогадливости молодого человека. И объяснил:
– Предательство. Я уж говорил: предательство. Я первый, верно, об этом сказал. Еще когда у Софьи Григорьевны... Ну да вы об этом знаете, надеюсь.
Дегаев взял чай, негромко заговорил с публикой.
Ювачев не слушал. Достал папиросы и спички, но не закурил. Он задумался, на душе у него было смутно. Повернувшись, он лбом раздвинул шторы, приник к черному слепому окну.
Недавно в Одессе Ювачев впервые увидел Дегаева, представителя центра. Да и товарищи его, офицеры флотские и армейские, тоже, кажется, впервые встретились с этим невзрачным, хмурым Сергеем Петровичем.
Тогда, в Одессе, Дегаев внушал членам Военной организации необходимость возобновить террористические действия. Террор замер вместе с эхом бомб на Екатерининском канале, бомб первого марта восемьдесят первого года. Террор словно бы иссяк вместе с казнью императора Александра Второго и казнью террористов на Семеновском плацу. Возобновить террористические акты, по мысли Дегаева (стало быть, и центра), значило возвестить, что «Народная воля» существует, действует.
Тогда, в Одессе, как казалось Ювачеву, Сергей Петрович был весьма категоричен и нецеремонен. Он беседовал с каждым офицером отдельно. Брал об руку, уводил в уголок. В этом «уводе» чудилось Ювачеву что-то паучье. И он, штурман Ювачев, довольно резко возразил Дегаеву: понуждать к террору неуместно, намерение метать бомбы должно исходить, так сказать, изнутри, а не под чарами чужого красноречия.
Дегаев отвечал небрежным жестом. А на упрямство Ювачева: «Серьезное требует серьезной подготовки» – и вовсе отмахнулся: «Пустое! Если и сорвется на полдороге, и то уж дело, хорошо, ибо жандармы узнают, что опять надвигается гроза». Ювачев вспыхнул: «Я, как офицер, как член Военной организации, у которой целью подготовка войска, пропаганда, я, сударь, не могу и не хочу в какие-то четверть часа принять определенные обязательства!» Дегаев рассердился и принялся за другого – опять поволок в угол... А Ювачеву подумалось: «Ну, брат, эка ты легко распоряжаешься судьбами! Раньше-то я слыхал про пушечное мясо, а нынче вроде бы слышу – про жандармское...»
Приникнув лбом к черному слепому окну, прапорщик чувствовал и смущение, и недовольство самим собою. И какого дьявола он сейчас сунулся со своими намеками: почему, мол, следовало ожидать разгрома Военной организации? Сунулся, и пожалуйте-с – щелчок по носу, как щенку: «Я говорил – предательство». И ведь верно. Он говорил. Он первый говорил о предательстве. Софье Григорьевне Рубинштейн напрямик о том объявил. Верно. У нее скрывался после побега из тюрьмы, ей и сказал про предательство. Именно Софье Григорьевне. И это тоже понятно: вот уж кто достоин безусловного доверия, так это она, Софья Григорьевна, легальная жительница Одессы и покровительница всех нелегальных, родная сестра знаменитых музыкантов и сама музыкантша. Говорят, у нее частенько находил кров Желябов. И право, неудивительно, что Дегаев, весь еще в огне, примчался к Софье Григорьевне – отдышаться, сменить одежду, одолжить денег. И действительно, тогда же сказал ей, что из жандармских допросов вынес убеждение: предатель в центре партии. Он, Дегаев, сказал ей первой, и от нее услышали другие. А Дегаев, взяв у Софьи Григорьевны адреса, приехал к ним, в Николаев. И действовал энергически. И это после тюрьмы, после страшного напряжения. Но едва он уехал, к госпоже Рубинштейн вломилась полиция: обыск, все вверх тормашками. И опять-таки ничего удивительного: где ж прежде всего искать беглеца? Ничего удивительного, штурман. На месте полиции вы поступили бы точно так же. Однако позвольте: эти аресты в Николаеве по следам Дегаева? Стало быть, сами и виноваты: плохо конспирировали... Ну а этот слух? В Одессе, за ужином у какого-то интенданта жандармский полковник, захмелев, хвастливо намекал о крупном предательстве. Впрочем, нельзя не признать, что жандармы – источник мутный, отравленный. Есть некий полицейский прием: темные слухи пускать в публику. Так-то оно так, а все ж одесские товарищи осторожности ради известили харьковских. Харьковчанам виднее, там и Вера Николаевна обреталась, а Фигнер ведь давно и хорошо знала Дегаева. Ну-с, харьковские и ответили: стыдно, дескать, клеветать.
Но сейчас, увидев Дегаева, это серое, нездоровое лицо, услышав этот голос, напомнивший ему о «жандармском мясе», сейчас штурман Ювачев будто б помимо воли поддался прежним подозрениям. И получил щелчок по носу. И поделом, поделом!
Ювачеву было нехорошо, обидно. Он чувствовал себя и правым и виноватым, он чувствовал себя скверно. Папироса смялась, табак крошился. Прапорщик взял другую, чиркнул спичкой. На черном окне обозначился и легонько вытянулся огонек. «Как якорный, когда видишь судно с берега», – рассеянно определил штурман.
А Дегаев, пригубливая стакан крепкого чая, говорил:
– Теперь, господа, надо практически. Златопольский прав: ее надо спасти. Разумеется, сил и средств у нас недостача. Но спасти надо. Далее вот что... Не знаю, осведомлены, нет ли... Хочу вам напомнить. Вы знаете эту историю с Нечаевым? Я знаю подробно. Нечаев был готов совершенно. Но мы шли к первому марта. На оба предприятия нас не могло хватить. Мы сделали Нечаеву прямой вопрос: он или центральный акт? Он или казнь царя? И Нечаев ответил, как подобает революционеру: просил отложить свой побег до совершения центрального акта. Одну минуту, господа! Для меня, как и для вас, Вера Николаевна – это... это... Ну да вы понимаете. Тут нет двух мнений. Однако могу поклясться, что на вопрос, подобный тому, какой был задан Нечаеву, Вера Николаевна...
– Мы не готовим! – заволновался Куницкий. – Мы ведь и не помышляем о центральном акте! Не так ли, господа?
Сергей Петрович, ощутив как толчок вопрошающие взгляды, медленно усмехнулся:
– Согласен, Стась. Ты лишь не прибавил: «пока что». Пока не думаем, пока не готовим. А разве мы забыли, что террор... Полагаю, господа, не забыли. – Он сунул руку в карман сюртука, выхватил печатные листки, сложенные вдвое. – Этим еще в Михайловской артиллерийской академии запасся. Вот, – он потряс листками, – вот: инструкция по изготовлению динамита. – Он внезапно заторопился, точно его подстегнули. – Но это не все, господа. Не мне убеждать вас в значении пропаганды. И вот это еще. – Он показал им книжку в ветхом переплете: «Руководство для типографщиков». И снова усмехнулся: – Издано товариществом «Общественная польза»!
Ни на одной здешней сходке не заикался Дегаев о терроре. Никогда не касался «техники» – динамитной мастерской, печатни. Должно быть, приглядывался. Должно быть, взвешивал. Должно быть, примеривался.
Умолкнув, откинувшись на спинку стула, он чувствовал необыкновенное удовлетворение. Он, член Исполнительного комитета, заменяет весь Исполнительный комитет. «Вываренная тряпка»? Они узнают эту «вываренную тряпку»... Будут бомбы. Будет печатный станок.
Сказанное Дегаевым не прозвучало неожиданностью. Ничего нового. Тут было старое. Тут была «Народная воля». Разбитая, повешенная, замурованная. Каждый думал о возрождении, каждый думал о продолжении. Была та особенная минута, когда веришь – началось. Незримый, но явственный переход.
Заговорили разом, перебивчиво. Ювачев бросился к столу, Флеров выдвинулся из мрака. Говорили о Фигнер, о провале последней динамитной мастерской, о запасах шрифта в типографии Академии наук, о студенческом кружке... Дегаев вглядывался в лица. Где-то, в тени его мыслей, опять мелькнула грусть по мирным чаепитиям.
Прощаясь, Дегаев перешепнулся с Флеровым. Николай Михалыч занимался с московскими рабочими, а Златопольский в нынешней записке советует отыскать в Москве некоего Сизова. Не знает ли Николай Михалыч этого самого Сизова?.. Нет, он, Флеров, не помнит такого.
Прощаясь, Дегаев сказал Блинову, что послезавтра навестит Лизу. Не будет ли и Блинов на Песках? Будет? Ну и отлично.