Дегаев пожал руку Ювачеву. Прапорщик пробормотал: «Извините...» Дегаев улыбнулся: «Что ж, я вас хорошо понимаю. Держитесь осторожно в Петербурге, очень осторожно».
7
Свечи горели звездчато, на мгновение будто жмурились. Тогда, тоже на мгновение, мерк огромный иконостас. Мрамор гробниц, белый как смерть, давил усопших самодержцев.
В Петропавловском соборе служили вечерню. Служба была будничная, нелюдная, священник вершил требу спустя рукава. Блинов томился. Он поглядывал на обстриженные затылки солдат, на прямую спину капитана Домашнева, начальника крепостных жандармов, на рыжеватого блондина в армейской шинели, майора Лесника, смотрителя тюрьмы.
Собор наводил на Блинова тоску. Его преследовал запах тления. Романовско-голштинско-готторпский погост, вот что такое этот собор... Без церкви на холме, без церкви у дороги русский пейзаж – сирота. Зодчие в опорках чутьем угадывали, где срубить храм. А этот? Знатоки находят пропорции, грозную прелесть, но Блинов чует – смердят гробницы. Кто-то ему говорил, что сторож за мелкую мзду пускает гимназистов; перед экзаменом бегут гимназисты, посвященные в великую тайну, бегут, чтобы одним глазом, в какую-то щелку глянуть на императора Павла; веревка повешенного приносит счастье, вид удушенного тоже. А любопытно было бы, а? Да нет, врут, наверное. Чего там увидишь, даже если щелочка есть? Император Павел Первый – табакеркой в висок да шарф на шею. Трагедия или фарс? Что ты знаешь об этом курносом? Только то, что он курнос. Матушку ненавидел, ать-два, прусский шаг, сидел в Гатчине. Нынешний тоже сидит в Гатчине. Здесь их закапывают. А у сторожа губа не дура: служащий во храме от храма и кормится... Служащий в тюрьме от тюрьмы и кормится, у Ефимушки губа не дура. Рядом тюрьма, совсем рядом, «караулы его величества стоят спокойно». Ефимушка не любит встречаться во храме. «Неспособно, – говорит, – боязно». И точно: вот эти солдаты, вот эти жандармы, и присяжные, отставные гвардейцы, и старик с крепкой шеей, и майор. Неспособно. Ничего не попишешь – срочная «депеша». Дегаев спешит успокоить Веру Николаевну, успокоить Златопольского. Дегаев преображается, когда говорит: «Наша Вера...» Вот оно, старое товарищество... Ну, поп, будет кадить.
Отошла вечерня. Шаркая, подавался народ к выходу. Солдаты, прихожане из ближних с крепостью улиц. И Ефимушка-унтер выплыл, не глядя на Блинова, но близенько. Неприметно рукой об руку задел, принял депешу и поплыл далее в медленной толпе.
Гаснут свечи, сперва ослопные, большие, меркнет иконостас, жухнут каменья окладов, только вот тот, в рубинах, кровавым мраком дотлевает, и скоро уж, инвалидно постукивая, сойдутся поболтать погребенные самодержцы. А нынешний-то сидит в Гатчине.
Иоанновские ворота обдавали гулкой стынью. У Блинова холодела спина. На выходе из крепости, в Иоанновских воротах, он проникался колдовским гнетом русской Бастилии и убыстрял шаг, топорща лопатки, убирая руки в карманы.
Стражники втихомолку материли прихожан-богомольцев. Чего тянутся, черти собачьи? По четыре бы, в колонну – марш-марш, без задержки. Не-ет, вольные, вишь... Вот ужо крикнут тебе команду, тогда навались плечом, брюхом навались, скри-и-ип, затворяй Иоанновские до утречка. И в будку. «Караулы его величества стоят спокойно».
Блинов хватил воздух всей грудью. Как вынырнул. А вокруг тьма, дальние огни, и справа, неподалеку – ход Невы, широкий, темный. Блинову подумалось о Времени. Неотчетливо, смутно подумалось, вот так, как слышалась Нева, и сразу же мысль скользнула к иному, «маленькому» времени. Он шел во тьму, к огням, быстро шел не только оттого, что торопился на Пески, но и потому, что крепость, как с костылем, гналась за ним длинными тенями, кислой вонью.
А на Песках, у Лизы, была Яхненко.
Лиза ей обрадовалась. Ничего петербургского – малороссийская вишня эта Наталья Яхненко. Флегматична немного, но так и пышет здоровьем. Наташа не говорила: «Я страстно отдаюсь искусству» – и не засиживалась в Венской кофейне; хору Воронежского подворья, что на Васильевском острове, предпочитала «Гей, не дивуйте, добрii люди...».
С Дегаевой держалась она дружелюбно, но сердечных отношений у них не складывалось, а Лизе хотелось нравиться Яхненко, и эта Натальина сдержанность беспокоила, даже злила ее. У Лизы были товарки, а она ведь так нуждалась в интимной подруге после того, как познакомилась с Блиновым.
Наконец-то Наташа на Песках! Впрочем, Лиза подозревала, что причиною тому последняя книжка «Отечественных записок». В читальне уже составилась очередь. Наташа не поспела, замешкалась, ждать ей не дождаться. А Лиза возьми да скажи: есть, мол, только приходи. А книжки-то и нет у нее. Сболтнула, с языка сорвалось. Лизе и весело и неловко – попалась.
Нет, Наташе вовсе не по душе ни Цезарь, ни Дьяконова. И пусть Лиза их не защищает! Разве так можно? Антон Григорьевич остался недоволен. Да и как же? Соло трудные, спору нет, но разве одной, пусть отличной выучкой возьмешь? Если б Лиза послушала, как певали у Софьи Григорьевны... А Цезарь и Дьяконова, конечно, успешливые консерваторки, однако у Софьи Григорьевны...
Имя это Лиза уже слышала. Слышала здесь, в этой комнате, где у них гостиная. (Над фортепьяно пыльная гипсовая маска Бетховена, напротив, на другой стене, дагерротипный портрет покойного статского советника Дегаева; в сем vis a vis домашние не обнаруживали ничего комического.) Имя Софьи Григорьевны произнес здесь однажды Андрей Иванович. Да, да, Андрей Иванович Желябов. Он сидел в потертом дедовом кресле. Он был одет элегантно. Ему, верно, все было бы впору – и гвардейский мундир, и купеческий кафтан, и мужицкая рубаха распояскою. В тот вечер он был трогательно задумчив. С ним пришла неизменная его спутница. В этой женщине, похожей на девочку-подростка, Лиза не находила ничего примечательного – одутловатые бледные щеки, высокий, не женский лоб. Лиза недоумевала: какая неподходящая пара. Они приходили, в сущности, к Сергею. Сергей держался с ними почтительно: скрывая почтительность, делался шумен, развязен. Лиза догадывалась: гости – крупные революционеры, может, члены Исполнительного комитета. (Их подлинные фамилии узнала она, когда в здании окружного суда на Шпалерной шел процесс первомартовцев. В последний раз она видела Желябова и Перовскую на Семеновском плацу.) Андрей Иванович, вот кто восторгался госпожою Рубинштейн. Лиза тогда играла Шопена. Желябов вежливо похваливал, потом, оживившись, заговорил о Софье Григорьевне...
– Да, они дружили, – молвила Яхненко. – Андрей Иванович часто бывал у вас?
Знакомство с Желябовым давало Лизе превосходство, чувство причастности к чему-то значительному и необыкновенному.
– Ты... ты тоже его знала? – ревниво спросила Лиза. У Яхненко не было желания открываться Дегаевой, с отстраняющим лицом Наташа ответила:
– Хорошо знала.
(И тут же подосадовала: зачем рассказывать Дегаевой, выйдет что-то банальное, ничего эта Дегаева по-настоящему не поймет. А с Желябовым виделась Наташа и после разрыва. Ни полусловом не корила за то, что оставил семью, сыночка оставил. Но сестру жалела. Ольге сострадала. Андрей Иванович отыскал Наташу в Петербурге, в консерватории. Он любил приходить к ней, но всегда один, без Перовской. И Наташа сознавала, что именно ей, Наташе, хочет Андрей Иванович объяснить причины разрыва с Ольгой, но Наташа не могла и не хотела слышать его оправданий. Теперь уж это давняя история. Нет на свете Андрея, и нет той женщины, что была ему и женой и соратницей. Жили вместе, умерли вместе. После казни Желябова Ольга сменила фамилию, вернула себе прежнюю, девичью. И племянник теперь не Желябов, а Яхненко. Жаль сестру, не задалась жизнь.)
– О, – сказала Лиза, фальшиво улыбаясь и грозя пальцем. – Ты его знала? До-га-ды-ва-юсь.
Наташа вспыхнула.
– Ничего ты не понимаешь!
Лиза не обиделась, рассмеялась, глядя на Яхненко. В сравнении с такой вишенкой Перовская была дурнушкой, и Лизе это было не по-хорошему приятно.
– Душно у вас, – сердито сказала Яхненко. – Пора мне. Ты журнал обещала.
– Ах, как же, как же, – всполошилась Лиза, – да вот беда... Господи, вот память! Прости, милая, выклянчил один знакомый, божился отдать скоро. Прости, пожалуйста.