– Хорошо, Лизок, согласен – прекрасный, честный... Однако в моем положении... – Он развел руками.
Лиза опешила.
– То есть?
– А то, милая... – И он жестом изобразил бегущего человека.
Лиза ахнула.
– Когда ж? Как? Господи, Сережа! Что ж это будет? А мама знает? Господи, господи, ведь они тебя могут...
Дегаев снова обнял сестру, она прижалась к нему, оба испытывали родственную, кровную близость.
Она заспешила в кухоньку, загремела посудой. Дегаев тихо улыбнулся: до чего ж Лизонька похожа на маму. Дегаев подумал, что напрасно тянул со свиданием. Вот пришел, сидит, вот эта гостиная с замоскворецкой мебелью, а справа комната, где они с Белышом жили. Да-а, Белыш, Любинька... Ведь как обернулось: ей он обязан своим спасением. Жаль, пришлось расстаться. Как-то она там, в Белгороде, без него?
Нехотя, без тех подробностей, которые открыл в Харькове Вере Николаевне Фигнер, описал он свой побег. Лиза и не настаивала – тяжело брату вспоминать Одессу.
Они пили чай, говорили о семейных делах. Володе, конечно, грустно отбывать службу в Саратове. Но что поделаешь? Еще, слава богу, Судейкин ограничился угрозой: «Постарайтесь, чтоб правительство забыло про вас!» А Наталья, кажется, оставила свои сценические грезы, думает заняться беллетристикой, переводить «Фауста». Он, Сергей, доволен, что познакомил ее с Маклецовым, своим приятелем по Кронштадту. Маклецов натура практическая, умеет приспособиться, Наталья счастлива в замужестве. Правда, эти вечные переезды с места на место. Такая уж у Маклецова служба: в разных обществах по строительству железных дорог. Пусть Лизонька не беспокоится, маме хорошо у них, и если Лиза летом поедет в Малороссию, Наташа и Коля будут только рады. Какое неудобство? Его-то, Сергея, они привечают, лучше желать нечего. Ах и пожил он у них прошлой осенью на хуторе Максимовка! Что за жизнь, честное слово. Пусть Лиза непременно летом отдохнет. Конечно, Харьков или Белгород – это все городское, но, возможно, Маклецов заберется в деревню, близ Лозовой, он, кажется, получит какую-то работу в обществе Лозово-Севастопольской железной дороги.
Потом соскользнули к Лизиному петербургскому житью. Не смей трунить, противный Сережка! У тебя на уме только шахматы да глупые математические формулы. А вот если б ты услышал «Заклинание огня» в концертной транскрипции профессора Брассена... И про студента Николая Александровича Блинова тоже заговорили, о каких-то нелегальных его заботах.
– Ах вот как... – Дегаев ухмыльнулся: – Ну, семейка-то наша, а?
– Да, – ответила Лиза, – он тоже серьезный революционер.
4
В ледовых трещинах ходила жадная вода. На задворках помирали матерые сугробы. В полдень чувствительно грело. Вечерами, однако, было свежо.
Дегаев шел по набережной. Уже темнело, приходилось напрягать зрение, чтобы следить не только за студентом, но еще и за его спутником, долговязым унтер-офицером. Решать надо – брать на себя «голубя» или не брать.
А унтер Ефимушка уже смекнул: «Пока-азывают!» Стало быть, другой, вон тот, позади который, головастый, и почту теперь примет, и деньгу теперь кинет. Пускай! Тот ли, иной ли, хрен с ними. А к «показыванию» ему, Провотворову, не привыкать стать: чуть не месяц, как на смотру, шлендал в Архиерейском переулке. Все-то они, эти революционисты, проверяли его. Осторожные, черти, на своем молоке обжигаются, на нашу воду дуют.
Десять лет, одиннадцатый служил Провотворов в Отдельном корпусе жандармов. Долго тянул лямку в казармах на Надеждинской, храбрость в перестрелке выказал, когда типографов в Саперном переулке брали. А в марте восемьдесят первого, как царя порешили, отослали его в Петропавловскую крепость – самых, значит, отчаянных злодеев стеречь. Ничего, справно стерег. Вон они, шевроны, один золотой, другой серебряный: начальством отмечен беспорочный унтер Ефим Провотворов. И такого навидался, такого наслышался, хоть век сказывай, не перескажешь. Но – молчок, язык проглоти по долгу присяги.
Крепость-то лишь прикидывалась: вот, дескать, одели меня камнем, затворили засовами, решетками, ни слуху ни духу. А послужишь, поймешь: так-то оно так, да не совсем. Трава скрозь камень проклюнется, человек и железо источит.
Это ведь случай случайный, что его, Ефима, в Алексеевский равелин не определили. Он все время в Трубецком бастионе. А в равелине-то окажись, состоять бы ему теперича вместе с равелинской командой под военным судом. Там этот арестант, из секретных, который под нумером пятым значился, ведь он что же? Годы изжил, в оковах, на цепи, говорят, гнил, ан слово за слово обкатал-таки команду. Слушались его ровно господина смотрителя. Отчего ж? Оттого, говорят, великая в нем сила правды заключалась. Да и глянет – аж душа замрет, и баста, попробуй не подчинись. Верняком бы сбег, когда б не открылся заговор. Ребята теперь под караулом, осудят соколиков: кому каторга, кому дисциплинарка, валяй, брат, по всем по четырем. Сам же арестант кончился, кажись, еще до Рождества. Вот тебе и «сила правды»... Какая в ей сила? Хреновина одна. А вот деньжищ от секретного арестанта в команду прорва перепала, вот те и сила правды...
Темнело. Звонче делался шаг. И не слышалась уж капель, только где-то, не разберешь где, осторожно потрескивало. Линии Васильевского острова упирались в набережную, как темные каньоны. Оттуда несло застоявшимся, нечистым. Чудилось, Нева вздувается подо льдом, ширит разводья. Блики фонарей лежали на реке то недвижно, мертво, а то вдруг оживали, шевелились.
В сущности, кой черт смотреть «голубя»? Дегаев не колебался: Провотворов был бесценной находкой. Такой же, как некогда два солдата из команды Алексеевского равелина, что передавали записки «секретного арестанта нумер пятый», записки Нечаева. Дегаев помнил, как Исполнительный комитет «Народной воли», как Желябов и Перовская, порицая Нечаева за давнее, за мистификации, восторгались несокрушимостью его духа. Дегаев помнил, как замышлялся побег Нечаева и как Денис Волошин пытался осуществить безумный побег. Волошин, смельчак в пальто офицерского покроя, со щегольской тросточкой и в котелке, сдвинутом на затылок. Пробрался в крепость, чуть не в равелин проник, но был застигнут, его преследовали, и он в темноте угодил в невскую прорубь... Нечаев не дождался воли, умер... Все это было, все это сплыло... А долговязый – находка бесценная. Особенно теперь! Вера Николаевна в бастионе. Кой черт смотреть «голубя», пора бы чайком да водочкой побаловать... А надо отдать должное Блинову, его друзьям: ловко завязали сношения с Трубецким бастионом. Впрочем, главная тут заслуга Златопольского.
К Златопольскому испытывал Дегаев уважение и неприязнь. Последнее, пожалуй, в большей степени, нежели первое. Познакомились они два года назад здесь, в Петербурге. Златопольский был введен в Исполнительный комитет и этим, сам того не подозревая, больно задел Сергея Петровича.
О членстве в комитете Дегаев мечтал неотступно. Ему казалось, что он заслужил, достоин «высокого партийного положения». В обществе – и среди сочувствующих, и среди враждебных «Народной воле» – Исполнительный комитет, неуловимый и карающий, грозный и вездесущий, почитался чуть ли не подпольным правительством России. Дегаев не без труда скрывал свое нетерпеливое, жаркое желание. Он не раз сетовал на невнимание к себе, но Желябов и Перовская оставались глухи к его намекам. Не пугались ли они огонька честолюбия, которое нет-нет да и вихрилось в душе отставного штабс-капитана?.. А этот Златопольский, едва появившись на питерском горизонте, заполучил членство в комитете. Не откажешь ему в сметке, в решительности не откажешь, а все же мог бы послужить и в «нижних чинах».
Дважды Дегаев имел с ним дело по семейным, так сказать, обстоятельствам. К нему обращался Сергей Петрович, выясняя, кто такой есть Лизин ухажер, увязавшийся за сестрою на Семеновском плацу. Златопольского поставил Сергей Петрович в известность о «подходах» Судейкина, и это он, Златопольский, санкционировал Володину контршпионскую деятельность, из которой, увы, вышел пшик. Теперь Дегаев как бы даже и не вспоминал, что сам настаивал на братниной связи с инспектором; теперь Дегаеву хотелось думать, что всему виною был именно этот ушастый одессит, и Сергей Петрович так и думал. Однако прошлогодний арест Златопольского искренне опечалил Дегаева. Но не душевно, а скорее из общих, практических соображений, и при этом Дегаев запоздало укорил себя в неприязни к товарищу. Впрочем, раскаяние это объяснялось, пожалуй, тем, что Златопольский сошел со сцены.