Владимир Маканин
Андеграунд, или Герой нашего времени
роман
Герой... портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии.
Часть первая
Он и она
Сбросил обувь, босой по коврам. Кресло ждет; кто бы из русских читал Хайдеггера, если бы не перевод Бибихина! Но только-только замер, можно сказать, притих душой на очередном здесь и сейчас, как кто-то уже перетаптывается у двери. Звонок. Впускаю — и даже в глазок не глянул: ясно, что кто-то теплый пришел из завершающегося, но еще шумного свадебного застолья на нашем этаже. И точно: Курнеев. Муж Веры. Везет мне.
— Петрович. Это я, — и смотрит вежливо, увлажненными глазами. Пьяненький.
Вошел. Огляделся.
— Сторожишь? — спрашивает.
— А как же.
— Хорошая квартира, — говорит он. — Стильная.
Показываю рукой направление (показываю ему довольно строго) — мол, на кухню. Идем на кухню, если хочешь посидеть, поболтать о чем-то. (Уже знаю, о чем. О его жене. Бедный.)
Пьяненький, он все-таки ломит напрямую: в комнаты. Одергиваю.
— Не ходи. Не ходи туда. Зачем хозяевам лишние следы?! (Зачем мне их прибирать? Я на это ленивый.)
— Ну ясно. Ковры... — Он на кухне. Ставлю чай. Как все пьяненькие, Курнеев начинает издалека. Вам, одиноким, — одна жизнь. Нам, женатым — другая. Жена это жена. Жена это боль и это великая радость! Пары, известно, подбираются на небесах. А вот как они подбираются, и как притираются, и как постепенно, кирпичик к кирпичику, подгоняется судьба к судьбе, — знают не все. А писателю может стать интересно и пойти в строку. Да, говорю, как раз мне и пойдет в строку. — Рассказать? Рассказывай. (Когда я им нужен, чтобы выболтаться, я писатель. Я уже привык. Когда не нужен — я шиз, сторож, неудачник, тунеядец, кто угодно, старый графоман.)
С удовольствием бы его выпроводил. Но... нельзя. Я у них не раз вкусно ел. К тому же Курнеев поет (а я понимаю в пьяноватом хоровом пении). И потом как-никак мужик выдал дочку. Уже поздний час, отгуляли, гости — марш по домам. Уходят последние, но жена все еще дирижирует застольем, крутится, наливает, роняет бутылки, громоздит последнюю гору еды... а мужик? А мужик, как следует поддав, ушел. Он ведь сам по себе. (Слонялся коридором туда-сюда. Курил.) А теперь увязался поболтать, пока весь не выговорится — нормально!
— ... Вера в молодости была хороша собой, — уже рассказывает мне он (муж о жене).
— И сейчас хороша.
— Ах, как она была хороша...
Что-то меня настораживает. Ага! Я вспомнил, что Вера Курнеева крутит с Ханюковым, с техником по ремонту, с умельцем на все руки. Слегка сумасшедший — на общий взгляд. Но красив. (С норовом. Чуть что, скрипит зубами.)
Я сколько-то знал про их любовь: я сторож, я многое на этажах вижу. Вот почему Курнеев ко мне вяжется в последнее время. В коридоре остановит. Угостит хорошей сигаретой.
Но в общаге не следует проговариваться.
—...Я, Петрович, много с моей Верой перетерпел. Поженились, и началось. Сынишка родился. Однако же и сынишка нам не помог.
Петр Алексеевич Курнеев худощав — с длинной голодноватой шеей российского инженера-конструктора. И с характерными инженерскими залысинами, на его лбу столь мощными, что похожи на белые клещи, вцепившиеся ему в самое темя.
Рассказывает:
— Витей назвали... А ей нравились мужики с причудами, что за вкус! Сначала Бубнов, всем известный на заводе задира. Потом киномеханик кудрявый. А потом вдруг летчик некий. Говорит ей, а что, Верка. Махнем на точку? Бери Витеньку. И ведь махнули. Сказано — сделано. А там своя жена. А там свой Витенька. Трудно сказать, о чем этот летчик думал... Ведь дурак. Ведь какой же дурак! На космонавта тренировался. Я, Петрович, только спустя годы стал понимать, что страсть к похвальбе, страстишка, жажда красиво сболтнуть — совершенно лишает людей разума!
Курнеев уже оседлал интонацию. Старается. Его откровения приоткроют мое сердце. Так он думает.
—...Ну, зачем он повез ее? Не в город же повез — на глухой полустанок. Но ему было важно сказать — едем! махнем!.. Взрослый человек. А ума — шиш. Моя Вера там заболела с горя. Жар. И рвало ее. И надо возвращаться. И еще меняли поезд на каком-то вокзале. А при пересадке, среди шума, среди толп целинников, они тогда валом валили в степную сторону, Вера потеряла сознание. Может быть, не на вокзале, а в поезде. Она не помнит. Очнулась в тихом железнодорожном медпункте. Одна. Витеньки нет...
Я киваю. Я уже как-то слышал (но без подробностей) эту давнюю жутковатую и вполне бытовую историю о том, как Вера Курнеева потеряла ребенка. Как она металась туда-сюда, бегала, плакала, слала телеграммы начальникам станций, пока не кончились деньги. Нет. Нигде нет. Кто-то забрал Витеньку, ее маленького Витеньку — и хорошо, если хорошие люди. (Курнеев глянул: как я? внимателен ли?) Вернулась в Москву без сына. Он, Курнеев, тотчас тоже поехал, тоже там пропадал, высматривал, слал телеграммы, ездил, спал на деревянных скамьях десятка маленьких станций и полустанков во всей округе. Искал и спрашивал — нет и нет.
—...Как он мог найтись? Никаких примет. Годовалый мальчик. Это в старину всякие там медальоны, родинки, записки. А еще мне сказали, что таких малых плачущих детишек берут, чтобы ходить с ними по вагонам и милостыню просить. Нищие крали детей. Обычно у спящей матери. С дитем на руках нищенка может и песни в вагонах не петь. И заработок. И проезд льготный. Дети в новых руках быстро гибнут. А им что — зароют его недели через три-четыре, вот и пожил.
Он уронил пьяную слезинку. Мелкая, бледная, он ее просто стряхнул.
Я поддакнул — мол, слышал. Слышал, что был у вас сын, был мальчик до Наташи. Той, что выдали замуж. (Той, чью свадьбу гуляют сегодня.)
Курнеев развел руками, вздохнул, да, такая история, такая жалость.
— Был.
Отставил чашку с чаем в сторону он очень аккуратно. Я отметил — по рукам, по его пальцам — не такой уж Курнеев пьяненький. Он и с рассказом теперь не спешил. (Уже подловил меня на жалости.)
— ... А я ездил тогда на Волгу, строил там целых два месяца. Вернулся сюда — в комнате никого. Ни Веры, ни Вити. Я искал, по общаге бегал. Здесь, в общаге, жили тогда тысячи. Квартир не было. В каждой комнате человек, а то и двое-трое. Бегаю и кричу: «Вера-а! Вера-а!» — вроде как зову, мол, засиделась моя молодая жена где-то. Пока все прилично. Мало ли почему муж зовет. Но за окнами темнело, а в коридорах лампы вспыхнули. Уже громко не покричишь. Люди после работы, вечер! Вот и начались мучительные минуты: хожу под дверьми и прислушиваюсь.
Рассказывает:
— ... Мне, глупому, все думалось, что она с кем-то. Витю, мол, подсунула молодухе-подруге, а сама у кого-то. У очередного сумасшедшего... Хожу по этажам, по коридорам, и ухо вперед: прислушиваюсь. Заглядывал уже во все комнаты подряд. Извинялся. Грубил. Комната за комнатой. Да, да, искал собственную жену. Тоже был молодой дурила!.. Тебе, я думаю, интересно о нравах общаги тех лет. Правило было — если накрыл жену с кем-то, она сразу вам обоим бутылку на стол. Чтоб разговаривали и разбирались за водкой. Чтоб не сразу до крови.
Вздохнул:
— Когда женщине нет двадцати, ей не следует иметь ребенка, если рядом нет старших. Она сама ребенок. Ей играть хочется. Ее можно обмануть пряником, конфеткой... Только потеряв Витю, только когда родилась Наташка, только тут моя Вера кое-что в жизни поняла.
— Как дочкина свадьба — отгуляли?
— Почти.
Мы помолчали. Погибший Витенька был еще с нами. (Но недолго, как и жил. Пауза дала пролететь маленькому ангелу.)
— Н-да, — сказал я.
— Вера стала иной. Она поняла. А я простил. Жили хорошо. Жили счастливо! Очень счастливо! Она стала иной, — произносит Курнеев с нажимом. — Но вот сейчас ей сорок пять. Сорок шесть скоро. Писатель должен бы знать, какой это сложный возраст...
Он смотрит мне в глаза, словно уже спрашивает. И (вздох) раздумчиво произносит:
— Ты, может, и знаешь толк в женщинах. Но знаешь ли ты толк в женах?..
Я пожимаю плечами.