— Ну, как дела?.. Роняешь говно?
Подавленный препаратами Веня уже не был ни остроумным, ни дерзким (второй месяц; симптом — пыль в мозгах).
—...Ну? что ты здесь мне скажешь?
Сквозь толщу «пыли», забившей сознание, Веня с усилием думал — Веня поворочал тяжелым языком, ответил:
— Здесь тоже. Здесь жизнь.
Я — когда тем же вечером, в часы посещения, но попозже, сидел с Веней рядом — спросил:
— А он что?.. Ухмыльнулся, довольный?
Веня сказал — нет, следователь согласился, да, мол, здесь тоже жизнь: живи.
Врач, фигура интеллигентная, входил, возможно, в моду, а шприц так удобно заменял слишком созвучные в нашем прошлом (слишком шумные) выстрел в затылок и лесоповал. За допросное время Веню лишь однажды побили — в машине. Разбили ему лицо, сломали два зуба, все в кровь, непрофессионально. Они его всего лишь сопровождали, в машине тесно, а все они, включая Веню, были в пальто, зима. Он быстро довел их, он их достал. Он мог достать кого угодно и с какими угодно кулаками, дело не в молодой отваге — просто надменное львиное сердце. Веня издевался над их плохонькой одеждой, мол, зима, и что ж вас, сук, не ценят, ай-ай-ай. Или, мол, еще не заслужили, троечники? не с чужого ли плеча одежонка?.. Один из них ударил его по яйцам, ребром ладони. Больно, должно быть. Но тогда и Веня (все еще смеясь — а он реагировал тоже тотчас) плюнул нападавшему в лицо.
— Тогда они потеряли интерес к яйцам и взялись за мое лицо, — рассказывал он и пробовал насвистывать, без двух зубов с левой стороны.
Бездвухзубый, Веня и был привезен. Сопровождавшие, едва из машины, торопили, толчками подгоняли к дверям, где следователь, а Веня, так ценивший прикосновение (и не терпевший прикосновений чужих) выкрикивал им:
— Я сам. Я сам!..
А кое-кто из студентов уже усваивали поползший, пущенный слушок: предполагали (с оговорками, но ведь предполагали), что нет дыма без огня и что Веня теперь уже сам зачастил на доверительные беседы — такой блестящий и ведь талантливый!
Потому и приболел, потому, мол, и свихнулся парень, что на допросах уже пил чаек и мало-помалу стал разговорчив со следователем, наследил. Когда пустят слух, человек бессилен, это известно. Перемигивались и рассуждали, шуршали в ельнике, непойманные на слове. Люди неблагодарны, это ведь тоже известно. Еще и свиньи. Тем более молодые. Тем более, если любили.
Ведь не настаивают — они лишь предполагают. Извини, говорят. Нечаянно, мол, подхватил (и переповторил) слух. Ну, извини — ошибка, ошибка! Они не настаивают, чего же еще?.. Сейчас уже внуков имеют. Пенсию ждут. И когда Веня давным-давно живет в своем тихом безумии, его былой студент-сокурсник, сам уже седоголовый и с внуками, ничего о тех днях не вспомнит и вслух не выскажет — кроме общеизвестного негодования! О том, что сам тогда повторял слушок о Вене, он уж точно не вспомнит. Свои промашки пятку не трут, с аккуратностью мы себя подправляем в нашем прошлом.
— Какие, — в конце разговора вдруг вздохнет, — счастливые времена были! — Это о студенчестве. Да ведь как возразить и что сказать — и точно, наши лучшие, наши молодые были годы!
Именно колкая насмешливость Вени, его открытость и особого кроя сердце, заставляли, я убежден, окружающих почему-то ревновать. Молодые особенно ревнивы (втайне) к таким, как Веня. Жизнь, мол, извилиста, прихотлива, и быть может, именно в том ее правда, что этот неожиданный Веня, талантливый, дерзкий, а как раз и стучал?.. Им хотелось в это поверить. Люди таковы, чего уж там. (Хоть на минуту, хоть и не веря, а предположить приятно.) Были среди них, разумеется, и обиженные Веней. И ах, как понятно, что началось-то с всеобщей к нему любви.
Веня, запертый в психушке, так и не узнал, что на нем какое-то время (немалое) висел ком грязи. Скорее всего, лепил следователь. Возможно, попросту хотел прикрыть студента-осведомителя, пришибленного покорного троечника (Венино словцо, хотя, разумеется, стучащий мог быть кем угодно и отличником тоже). Всего-то и хотел следователь — сохранить для себя и для ведомства нужного человечка, с тем чтобы время от времени выдернуть, вызвать его после лекций и потолковать, пошептаться о том, о сем.
Но, возможно, и тут потрудилось самолюбие. То есть и тут счеты. То есть не троечника следователь прикрывал, а сам хотел. Пустив про Веню слушок, он сам хотел, себе в угоду совсем уж растереть в пыль, в ничто студента с дерзким языком и немигающим насмешливым взглядом.
—...Перестал, Веня, чувствовать тебя рядом. Ты один. Ты отдалился. — А он ничуть не в сердцах и несгоряча, младший, в том и укол, что несгоряча, он ответил мне — младший старшему: «Ну-ну. Перестань. Стань со мной вровень, вот мы и будем рядом», — и засвистал. После чего я оскорбился, долго не приходил к нему и даже не звонил, а Веня уже сбрасывал назначенные ему таблетки в унитаз, ссыпал полную пригоршню, был болен, но не хотел в это верить.
Мания преследования, вот как вдруг обернулось. А было Вене только-только тридцать. На углу дома он мне показал мужика, явно ханыгу, и сказал, что тот со спины похож на врача, я, глупец, переспросил: «На врача?» — «Ну да. На переодетого врача».— А я оглянулся и рассмеялся: мужик как раз подошел к урне и стал оттуда выуживать пустые бутылки.
— Неужели на врача? — я засмеялся.
Ханыга складывал в авоську, в сетку, три штуки, удачливый, но в авоське дыра — одна из бутылок упала, покатилась. Ее звук нас с Веней нагнал (звук скачущей по асфальту, но не колющейся водочной бутылки).
Я опять оглянулся — видел, как он уходил, счастливый лицом мужик, ничуть не похожий на врача, зато с любого ракурса (и со спины тоже) похожий на пуганого побирушку.
У кого-то из известных физиков (из тех, кто учился в одно время с Веней) остался в квартире четкий настенный след — Венин рисунок. Так говорят. Кто-то видел. Кто-то кому-то сказал. Углем. Портрет человека с черной бородой и в очках... Но точно так же, возможно, где-то висят другие его рисунки, окантованные или просто прикнопленные. (Ждут, дорожая год от года.) Нынче даже наброски ценны.
—...Следы, — говорит мне Василек Пятов. — Эти следы надо бы хорошенько поискать на московских, на питерских стенах.
Василек настаивает: эксперт Уманский (великий, великий эксперт!), к которому стекались неопознанные рисунки 60-х и 70-х годов, — лучший из тех, кто сегодня способствует художникам, отвоевывая их у забвения. В прошлом году, как известно, его подмосковную дачку с картинами подожгли, но и после пожара эксперт не остыл (Василек острит), эксперт горяч и воюет за правду. Тем более что Уманский из тех, кто живьем видел когда-то рисунки Вени. Вопрос очной ставки. И вопрос квалификации. Так что, попадись найденные рисунки на глазок Уманскому, он мог бы реально и звонко извлечь их из небытия. (А с ними и Веню.) Василек сообщает о величине гонорара, который берет Уманский, — я развожу руками — тоже ведь звонко, откуда мне взять?!
— Ну, почему? почему вы не сохранили хотя бы нескольких рисунков Венедикта Петровича?! — восклицает Василек.
Что, конечно, меня стыдит, но не слишком. Я ведь и своего не умел сохранить.
Но Василек прав в другом: энергетика молвы велика! Прошли десятилетия, и вот уже Веня (вернее, его образ) возник вдруг из ничего, как из воздуха. Молодые художники, едва прослышав, заговорили, зашумели и даже возвеличили Веню, так что только рисунков его пока и не хватало (самую чуть!) до полноценной легенды.
И вот ведь уже интерес! — тот же Василек Пятов и пьяноватые художники его круга, встречая меня, не забывают спросить, участливый голос, уважительность: мол, что там в больнице Венедикт Петрович? как разговаривает? как он выглядит?.. Для них седой стареющий Веня опять художник и опять жив, живой Венедикт Петрович, — им важно! А я, конечно, в пересказах достаточно осторожен, такт, знаю меру, не любят долго о расслабленных гениях — читать любят, слушать нет.
Василек Пятов грозно вопрошает (то ли у меня, то ли у вечности):