Выбрать главу

Психиатр, так уж водится, более открыт для людей интеллектуальных профессий. (Я шел за писателя. И я еще сколько-то надеялся.) Но сравнительно с Шевчуком мои разговоры с Иваном Емельяновичем были много скромнее. Я, увы, несколько запоздал, замешкался и уже не входил в элиту к нему приближенных, а мог бы!

По слухам, преподаватель университета Шевчук однажды сказал, не без той же лести, Ивану Емельяновичу — хорошо, мол, именно вы пришли к нам заведовать, совесть чиста и руки ваши не запачканы. Иван ему ответил:

— Это как смотреть на руки. Я шприц тоже держал в руках: колол таких больных.

Шевчук замялся и несколько обалдело посмотрел на него (на его руки). В растерянности спросил-уточнил:

— Но... вам предписывали старшие врачи. Вы были... просто врач-ассистент, проходили практику?

— Верно. Но все-таки я колол.

Конечно, и этот короткий пересказ-легенда работал не против, а на Ивана. Мол, вот он какой. Прямой. Честный. И весь современный, весь на виду. Пусть даже это всего лишь имидж. В конце концов современность — не более чем рамка. (Как в театре. Модные роли приятно играть.)

Я, увы, с некоторым подозрением отношусь к людям, которые слишком уж точно совпадают с ориентирами времени. То есть не спорю, может быть, Иван Емельянович и впрямь был таким: прямым и честным — а может быть, он таким стал, оттолкнувшись от прошлого, что для нас, для приходящих родственников, в общем-то одно и то же.

Вопрос о том, как или каким образом залечили моего брата, не мог не всплыть. Притом что Иван Емельянович сам же и назвал словом залечить (в другой раз, на миг задумавшись, он варьировал так: интеллект взрослого человека насильственно погрузили в детство). Психиатр и тут не стал отмежевываться от прошлых лет, что делает ему честь. Он не стал перекладывать — мол, кажется, они лечили так, а может быть этак. Он все назвал. Когда человек профессионал и к тому же (не одно и то же) достаточно беспристрастен, он умеет объяснить и назвать просто, точно.

Иван Емельянович сидел за своим столом — человек физически заметно сильный. Моих лет. Даже, пожалуй, за пятьдесят пять. Крупный, большой мужчина, с громадными руками. А речь словно струится — медленна и точна.

Возможно, в эти дни я навязывался и слишком уж лез к нему в душу (в близкое, душевное знакомство) — хотел быть как Шевчук.

— А вот Гамлет? Принц Датский?.. Болен ли он с нашей, с нынешней точки зрения?

Получилось, пожалуй, глупо. (Я сам от себя не ждал, то есть про принца.) Но ведь я философствовал, приставал именно что в одеждах писателя, выспрашивая больше, чем допускали рамки беседы с врачом.

Но тем заметнее, насколько Иван Емельянович был со мной терпелив. Участлив. Тут ведь в игре был не только я, но и Веня. Венедикт Петрович, хоть и не числился диссидентом, все-таки, вне сомнений, мог быть отнесен к пострадавшим. В общении с ним всякому врачу (врачишке! — ярился я), даже и главврачу, следовало все-таки быть и чувствовать себя виноватым.

— Что Гамлет! Гамлет молод... У Венедикта Петровича сейчас проблема биологического старения. Болезни ведь тоже стареют. Вместе с человеком.

— Это же хорошо?

— Как сказать. Возраст и возраст. Тут есть существенная разница: наша болезнь, старея — не дряхлеет.

А Веня, конечно, дряхлел. (Без свежего воздуха. На больничном питании.) Не только врачу, но и родственнику тоже следовало слышать за собой вину, если за эти десятилетия он жив-здоров. Так что, возможно, мы оба сейчас виноватились, каждый по-своему.

И не делал Иван Емельянович из больных ангелов, вот что подкупало. Психическая болезнь страшна. Чаще всего неизлечима. Когда вдруг, по ходу нашей беседы (сидели в ординаторской), из отделения буйных донеслись крики, он мне сказал:

—...Слышите?.. Там буйные. Это Сугудеев. Без нейролептиков не обойтись. Бросается на людей. Калечит их, если зазеваются.

Развел руками:

— Выхода нет.

И рассказал, как ловко Сугудеев, уже в рубашке, сумел притвориться: попросил воды и, высвободив руку, ухватил медбрата за волосы (сколько раз говорено: по одному в таких случаях не подходить!) Ухватил за волосы и бил его головой о пол. Медбрат не мог ни кричать, ни позвать. (В согнутом положении звуки нечленораздельны.) Медбрат выл, и второй медбрат, покуривая в конце коридора, полагал, что воет сам Сугудеев, и пусть!..

Поминутный микрокивок головой, означавший полное и честное согласие с жизнью: да... да... да... Шли на укол вместе, ели и пили вместе, и с жизненным итогом своим тоже соглашались все вместе. Здесь тихие.

Здесь никто не кричал. Зато вся палата кивала. Сидели на кроватях и тихо кивали. (Лесок, шевелящий листьями в безветрии.) Я у Вени, сидим на его кровати рядом, и вот сколько нам, сидящим, теперь лет — 54 и 51. В больничной палате, кажется, и нет других перемен. А чуть раньше было 53 и 50... Я по-прежнему чуть впереди, в университете на три курса, а теперь на эти три условных единички, уже незначащие, слившиеся в ничто. Мы так и идем: не спеша пересекаем наше столетие.

Седина все же напоминает, что де-факто Венедикт Петрович меня обошел — его голова бела.

— Хочешь чаю? — спрашиваю.

И, уловив тихий братский кивок: да... — добавляю ему в радость:

— С сушками, Веня!

Сушки, хвала небесам, есть и были в продаже всегда, я приносил пяток-десяток, сушки это ему из детства.

Иду к медсестре — организовать наскоро маленький чай. Сестра не против, знает меня, приходящего нечасто, но уже много лет. Порядка и профилактики ради она все же повторяет мне их заповедь: нет сгущенному молоку. (На сгущенку запрет из основных — острые края банок.)

— Ясное дело! — улыбаюсь ей. И забираю хранимый у нее наш чайничек.

Тихо в палате, а мы с Веней похрустываем сушками. Кусочки сахара тоже идут под хруст.

И тут я привычно ему говорю. Вспомнил: — Ах, Веня! И почему ты не ударил его тогда...

То есть того, из тех далеких лет, гебиста, что восседал напротив Вени за столом во время спроса, когда Веня его дразнил. Кто знает, вся, мол, жизнь человека могла сложиться иначе. (Не затянись та сидячая дуэль.) Эх, упущен момент! — я даже вздохнул с сожалением, сказав так.

И захрустел еще одной полсушкой. Верил ли сам я, вздохнувший, в возможную Венину жизнь как жизнь иначе? — трудно сказать. Слова, терявшие раз от разу часть своего смысла, остались с тех давних лет, как повтор. Как о жаркой погоде или как привычное бытовое заклинание, в котором, конечно же, мало пользы, но ведь и вреда нет. Как вздох: кто знает, как оно все обернулось бы — кто знает, Веня! (А кто знает?) Но с человеческой стороны, с нашей, как не вздохнуть и о чем еще говорить, когда посещаешь тихого больного. О чем говорят все они — те, кто с визитами, с апельсинами на вес (мелкие, зато их побольше), с яблоками, с булочками? Вот и стремишься, пытаешься хоть сколько-то не совпасть по времени с родственниками других больных. Ведь мы стремимся не совпадать не из боязни многоголосия и шума меж собой, то есть не потому, что мешаем друг другу и не из интимности родственных чувств. А потому лишь, чтобы другие не услышали наших чудовищных (для чужого уха) повторов, нашей непреодолимой, раз от раза, пустоты и исчерпанности родственных отношений.

Но я старался. И про удар ему объяснял не совсем уж впустую, не просто гнал слово к слову, как засидевшийся родственник. Я все еще хотел (не очень верил, но очень хотел) вырвать Веню усилием из его тихого помешательства. Подумай, подумай, Веня. Напрягись! Твое усилие (усилие внутреннее) — это тоже удар, — твой, может быть, главный сейчас удар... Но сначала мысль. Сначала было Слово, разве нет, Веня? Старайся же! Человек внушаем: а значит, зависим от слов и мыслей. Старайся и думай. А ты с усилием думай. Люди думают, не чтобы расслабиться, а напротив — чтобы наткнуться на слово, чтобы как в сумерках — чтобы споткнуться и даже ушибиться о слово. Только с усилием, Веня!..

Подталкивая брата к самоисцелению случайным словом, я ничуть не обольщался: я слабо надеялся — как на один из ста. Быть может, на талант надеялся, на его гений, что так процвел в юности, а сейчас даст ему хотя бы какую-то божью сдачу, двадцать копеек с неба. Даст шанс — даст ему тропочку в обход. Овражью, или хоть овечью тропу, чтобы вырваться, выйти из растительного бытия, один из ста, но, конечно, для овражьей осыпающейся крутизны нужно усилие, удар, Веня.