Выбрать главу

В.В.Парин сделал все, что мог, для спасения жизни друга: его лечили в кардиологическом отделении Института им. Вишневского, где он, за последние два года жизни, несколько раз лежал. А меня медсестры научили оказывать первую помощь вместо “неотложки”.

Едва кончался очередной сердечный приступ, он брался за работу.

Удивительные были эти два года! Когда я сейчас смотрю на то, что называется “Литературным наследием Даниила Андреева”, я не понимаю, как мог смертельно больной, только что вышедший из десятилетнего заключения, бездомный, ничего не имеющий человек столько сделать! (Да еще и перевести по подстрочнику несколько японских рассказов Фумико Хаяси, изданных уже после его смерти.) Мы жили как бы внутри его мироздания, только по необходимости соприкасаясь с реальным миром. Настоящей реальностью было то, что он писал, а он читал мне каждую страницу, каждое стихотворение.

Одним из праздников, отметивших возвращение, было посещение Большого зала Консерватории. Исполнялась одна из симфоний Шостаковича – я не помню какая, и не помню, кто дирижировал, хотя, мне кажется, это был Мравинский – для нас перекличка с тем, таким памятным, исполнением Пятой симфонии.

Даниил отказался от предложения подняться на лифте, даже рассердился: “Как ты не понимаешь, что для меня важно именно подняться по этой лестнице! Эта лестница – один из самых драгоценных символов возвращения в Москву!” И поднялся. Медленно, с остановками, но по той широкой белой лестнице, которая так дорога настоящим москвичам.

*

Даниил Леонидович требовал, чтобы никто, кроме меня, не знал о его работе над “Розой Мира”. Требовал, чтобы я уничтожала все письма, приходящие на его имя, – для того, чтобы, если арестуют еще раз, ни один человек не был крепко связан с нами. У него совершенно не было чувства безопасности. Наборот, он считал, что слежка за нами идет по-прежнему. А “мы” – это было его творчество.

Я же, подчиняясь его требованиям, считала такое состояние результатом тюремного шока, зная, что никто не возвращается из заключения с неповрежденной психикой. Оказалось, что поврежденная психика была у меня, неизлечимо доверчивой и легкомысленной. А он был прав.

Освободившись, мы были встречены любящими друзьями Даниила. Были и новые друзья. Одной из таких была молоденькая племянница сокамерника Даниила, очень о нас заботившаяся. Она была на заметке в ГБ, потому что ездила на свидание с дядей. Когда она стала часто бывать у нас, ее вызвали и предложили сообщать о том, кто у нас бывает, а главное – что Андреев пишет. На ее слова о ставших известными ужасах и несправедливостях, которым подвергались такие люди, как мы, ответ был прост и выразителен: “Что-то было напрасно, а что-то нет. Некоторым людям самое место там, откуда их выпустили”.

Абсолютно порядочная и умная девушка поступила просто: мягко отдалилась от нас, чтобы иметь возможность не отвечать ни на какие вопросы. Рассказала она мне все уже через несколько лет после смерти Даниила. Это был 1958 год.

*

Стенокардия Даниила Леонидовича имела ярко выраженный эмоциональный характер. Естественно, что никаких физических нагрузок нельзя было допускать; их и не было. Но любое волнение, любое сильное впечатление, даже радостное, вызывало сердечный приступ.

Работа подвигалась. Болезнь тоже. Наперегонки.

Осенью 1958 года мы поехали в Дом творчества художников, в Горячий Ключ на Северном Кавказе. В самом Доме творчества, в долине, жить, как оказалось, Даниилу было нельзя из-за испарений самого Горячего Ключа. Мы сняли маленький белый домик на горе, и наступила последняя – слава Богу, прекрасная осень его жизни.

Золотели огромные чинары, уходившие в совершенно синее небо, внизу огнем горел подлесок азалий; в крохотной кухне я по вечерам топила печку, и был наш любимый живой огонь. За печкой свиристели сверчки, а ночью перед порогом ложился хозяйский пес, дворняга, трогательно подружившийся с нами.

Я даже уходила писать пейзажи, чему радовались мы оба: это было похоже на нормальную жизнь.

К сильным приступам загрудинных болей добавились приступы удушья.

12 октября 1958 года он закончил “Розу Мира”. Я вернулась домой с этюдником и подошла к нему – он работал в саду. Дописав последнюю строчку, он сказал мне очень серьезно и печально: “Я кончил книгу. Но знаешь, не рад. Как у Пушкина: Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний. Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?” А это был конец. С этого момента болезнь пошла все быстрее и быстрее. Было такое чувство, будто ангел, поддерживавший его все время, с последней строчкой этой книги тихо разжал руки – и все понеслось навстречу смерти.