Возможно, поэтому и не шла в те годы в Большом театре опера Римского-Корсакова “Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии”: не только мы понимали насущность сокрытой святыни, но и те, кто разрушал храмы – явные святыни; кто преподавание истории в школах свел к тенденциозному рассказу о бунтах и революционных движениях, где за Спартаком непосредственно следовали крестьянские войны в Германии; кто выламывал кресты на могилах Владимира Соловьева, Языкова и Хомякова.
Православная Церковь, с вырванными, как языки, колоколами, совершала Литургию. Нет слов, чтобы выразить преклонение перед этим немеркнущим подвигом, он не замутится никогда никакой внешней наносной неправдой. Церковь пронесла тихий огонь свечей в руках, скованных кандалами.
А на концертах в Консерватории звучала музыка Вагнера, и там мы слышали звон колоколов Монсальвата, а в Большом театре даже шел “Лоэнгрин” – скорее всего, по недомыслию…
Не знаю, как описать ту атмосферу обессиливающего, тошнотворного страха, в которой жили мы все эти годы. Мне трудно очертить границы этого “мы” – во всяком случае, это все те, кого я знала.
Я думаю, что такого страха, в течение столь долгого времени, не испытывал никто во всей истории цивилизованного человечества. Во-первых, по количеству слоев, им охватываемых; во-вторых, потому, что для этого страха не надо было никакой причины. И конечно, по многолетней протяженности этого, калечащего души ужаса. Неправда, что 1937 год (“тридцать проклятый…” и т.д.) был самым страшным. Просто в этом году огромная змея подползла вплотную к коммунистам, вот и причина крика. А началось все с начала, с 1917 – 1918 годов.
Лично для меня ощущение этой удавки страха на горле, то ослабевающей, то затягивающейся, возникло в 1931 году – мне было 16 лет, когда арестовали моего дядю по процессу Промпартии. Полное ужаса ожидание – вот этой ночью придут за близкими! – знали все женщины. Многих, которые целыми ночами сидели, замерев в этом ожидании, или, рыдая, метались из-за получасового опоздания мужа с работы – взяли на улице! – просто уже нет в живых. А некоторые и сейчас боятся об этом рассказать.
Эта жизнь, очень реально описанная, была фоном сложного действия, развертывающегося в романе “Странники ночи”.
В застывшей от ужаса Москве, под неусыпным взором всех окон Лубянки, ярко освещенных всю ночь, небольшая группа друзей готовится к тому времени, когда рухнет давящая всех тирания и народу, изголодавшемуся в бескрылой и страшной эпохе, нужнее всего будет пища духовная. Каждый из этих мечтателей готовится к предстоящему по-своему. Молодой архитектор, Женя Моргенштерн, приносит чертежи храма Солнца Мира, который должен быть выстроен на Воробьевых горах. (Кстати, на том самом месте, где выстроен новый Университет.) Этот храм становится как бы символом всей группы. Венчает его крест и присуща ему еще одна эмблема: крылатое сердце в крылатом солнце.
Руководитель, индолог Леонид Федорович Глинский (дань страстной любви Даниила к Индии), был автором интересной теории чередования красных и синих эпох в истории России. Цвета – красный и синий – условны, но условность эта понятна: синий как первенствование духовного, мистического начала, красный – преобладание материального.
Может быть, самая большая потеря, связанная с гибелью романа, – Москва, жившая в нем. Это не были “описания” Москвы того времени, а именно сам живой, многоплановый, трагический город!
На первом исполнении Пятой симфонии Шостаковича в Большом зале Консерватории встретились герои романа. Мы и правда были на этом концерте. В романе как бы “описывалась” Симфония, часть за частью раскрывалось ее содержание, данное гениальным композитором через музыку. Какое счастье, что мы не были знакомы с Дмитрием Дмитриевичем! Не удалось бы ему отказаться от такой “расшифровки”, потому что она была правильной и написана Пятая симфония о том, как человеческую душу давит разнуздавшаяся стихия Зла и остается душе только молитва, которой Симфония и заканчивается.
Ряд героев был развитием какой-либо стороны личности автора: индолог Глинский; поэт Олег Горбов; археолог Саша Горбов, совершенно по-андреевски влюбленный в природу. Он в начале романа возвращается из Трубчевска в Москву.
Роман, конечно, шел от традиции Достоевского, страстно любимого Даниилом Андреевым. Это не было подражанием Достоевскому, но проблемы романа были сродни проблемам романов великого писателя и по своей русскости и по причастности этих проблем к общечеловеческим – о Добре и Зле и их проявлении в мире.