Гельмут промолчал. Скоро неделя, как продолжается эта странная жизнь военнопленного летчика в Москве. Советский разведчик расспрашивает его о жизни, родителях, копается в его детских годах… А заканчивается беседа всегда расспросами о Бруно, о его наклонностях, привычках, характере. И делает все это русский без особенного нажима, но не нравятся эти разговоры Гельмуту. Лучше бы отправили в лагерь военнопленных… Зачем разведчик привез его сюда, показывает исторические места, с увлечением рассказывает про памятники старины? Хочет пробудить в нем интерес к позабытой родине? Напрасный труд, Гельмут считает своей родиной Германию. И хотя такая почти свободная жизнь была несравненно лучше, чем в лагере, на душе у Гельмута было тревожно. Он понимал: русскому что-то от него нужно.
В общем-то все, что касалось лично его, Гельмут рассказал. Про военный аэродром, на котором так ловко проник в его «юнкерс» Кузнецов, тот и сам все знал, фамилии командира полка и летчиков Гельмут назвал — в этом он не видел предательства. Больше никаких военных секретов он не знал. Понятно, что русского разведчика интересует его брат — Бруно, да тот и не скрывал этого. Особенно заинтересовался тем обстоятельством, что Бруно любит русскую историю, поэзию, литературу. Наверно, поэтому и его, Гельмута, провез по памятным местам?..
На этот раз Иван Васильевич привез летчика на свою подмосковную квартиру, причем без всякой охраны. В доме, по-видимому, проживали две семьи, входы были отдельные. У Кузнецова — комната и кухня с газовой плитой. Мебель только самая необходимая, на тонконогой этажерке десятка два книг, в основном поэзия. Земля под перекладиной вытоптана — наверное, хозяин каждое утро занимается физкультурой.
В окно заглядывал неяркий солнечный луч, он высветил на обоях незатейливый цветок на тонкой ножке, перебрал корешки книг на фанерной этажерке с узкой высокой вазой, в которой зазолотилась камышовая метелка. Гельмут сидел на стуле в комнате и задумчиво смотрел в окно, выходившее в тенистый сад. Кузнецов что-то готовил на кухне, слышен был треск шипящего сала, от примуса припахивало керосином.
Иван Васильевич готовил яичницу с салом, нарезал черствого ржаного хлеба. И хозяин, и гость были в гражданских костюмах, оба рослые, светловолосые. Разведчик шире в плечах, улыбка часто раздвигала его твердые, резко очерченные губы. Гельмут, напротив, был мрачен, лоб перечеркнула косая складка, губы сжаты.
Русский, наверное, привез его сюда неспроста: пора Гельмуту возвращаться в лагерь. Обижаться на Кузнецова было бы грех: обращался он с пленным хорошо. Опять вспомнились речи доктора Геббельса, немецкие газеты трубили о зверствах варваров русских над военнопленными, но когда Кузнецов привел Гельмута в кинотеатр хроники и пилот люфтваффе своими глазами увидел на экране документальные кадры разрушенных «юнкерсами» мирных городов и сел, горы трупов стариков, женщин и детей, десятки повешенных на площадях, впервые он глубоко усомнился в правдивости фашистской пропаганды.
— Вы знали про зверства эсэсовцев на оккупированных территориях? — спросил его Кузнецов, когда они вышли из кинотеатра.
— Нам показывают совсем другую кинохронику, — ответил Гельмут. — Русские встречают своих освободителей хлебом-солью. Солдаты вермахта держат на руках русских детей, а ваши женщины преподносят им цветы.
— Театр… — поморщился Иван Васильевич. — Советские люди ненавидят фашистов, борются с ними не на жизнь, а на смерть… Считайте, Гельмут, что вам повезло, вы выбыли из этой грязной, человеконенавистнической войны, которую ведут ваши соотечественники.
— Все равно благодарности я к вам не испытываю, — кисло усмехнулся тогда Гельмут.
Сумерки вползли в комнату, за окном галдели галки, почему-то они на ночь прилетали в сад. Кузнецов водрузил на окно светомаскировочный фанерный щит, включил электричество, из-под зеленоватого шелкового абажура заструился мягкий свет, сразу придавший этой в общем-то не обжитой комнате уютный вид.
— Садитесь, Гельмут! — пригласил Иван Васильевич.
— Моей идиллической жизни пришел конец? — усмехнулся тот.
— У нас еще уйма времени, — бросив взгляд на часы, сказал майор, — Всему когда-нибудь в нашем мире приходит конец…
Стоило бы было попытаться вот сейчас напасть на русского разведчика и убежать, но по тому, как тот вел себя, явно ничего не опасаясь, Гельмут сообразил, что, наверное, дом под наблюдением впрочем, и сам русский был не из трусливого десятка. Такой бы не дал застигнуть себя врасплох, хотя кобура у него всегда застегнута. А какой он в деле, Гельмут на своей шкуре убедился…
— Если вы хотите мне предложить работать на вас против Германии, я сразу вам отвечу: этого никогда не будет, — твердо проговорил Гельмут. — Я военный летчик и шпионом становиться не собираюсь.
— Вы недооцениваете профессию разведчика, — усмехнулся Кузнецов. — Думаете, дело только в вашем желании? Дали согласие — и вы разведчик? Я буду откровенен с вами: вы не годитесь для разведки. Ни по характеру, ни по складу ума — в этом я убедился, проведя в вашем обществе неделю. Вы даже не поняли, что фашизм, которому вы верой и правдой служили, — самое отвратительное порождение двадцатого века! Когда-нибудь, Гельмут, вам будет стыдно, что вы верили Гитлеру, этому вселенскому убийце и маньяку! Вы многого еще не знаете, а если я расскажу о зверствах фашистов, вы мне не поверите. Фашистская пропаганда с тысяча девятьсот тридцать третьего года вдалбливала в головы таких, как вы, расистскую ересь об исключительности арийской нации, о праве немцев на мировое господство. Вам будет стыдно, что вы когда-то верили в это… Запомните мои слова, Гельмут.
— Что же вам тогда от меня нужно? Или не от меня? Но Бруно тоже никогда не предаст Германию, — кривя губы в усмешке, сказал Гельмут.
— Речь идет не о предательстве Германии, а наоборот — о ее спасении. Вы же сами мне как-то сказали, что Бруно понимал бесперспективность войны с Россией.
— Я вам ничем не смогу помочь, если бы даже захотел, — помолчав, заговорил Гельмут.
— Вы напишите Бруно письмо обо всем, что произошло с вами… Не сейчас, позже. И дайте мне какую-нибудь вещицу, которую он сразу бы признал вашей.
Гельмут, не глядя на Кузнецова, принялся за яичницу с салом.
— В лагере для военнопленных так кормить не будут, — усмехнулся он.
— Ваши вообще почти не кормят русских военнопленных, — жестко сказал Иван Васильевич. — И обращаются с ними, как с собаками… Пожалуй, хуже!
Это Гельмут знал, — на аэродром для строительства ангаров и расчистки летного поля пригоняли изможденных, оборванных людей в форме советских солдат. Тех, кто не мог работать, охранники на месте пристреливали. Сами же военнопленные зарывали трупы за ангарами в березняке. Гельмут помнит их серые лица с провалившимися глазами. Трое из группы совершили побег, но были схвачены неподалеку от аэродрома. Прибывшие эсэсовцы всю партию увезли на машинах, а потом в лагере расстреляли.
— Мы соблюдаем международные нормы о положении в лагерях военнопленных, — будто прочитав его мысли, сказал разведчик. — И потом, вы владеете русским языком — будете переводчиком.
Странно, но Гельмут не испытывал такой уж лютой ненависти к этому человеку, так неожиданно перевернувшему всю его жизнь. Вот тогда в самолете, когда вместо штурмана увидел его в кабине с парабеллумом в руках, он готов был убить. Но не убил, потому что воля у этого человека оказалась сильнее, чем у него, Гельмута. Понятно, в тесной кабине самолета он бы и не смог оказать ему должного сопротивления, но зато мог не выполнять его приказы, тем не менее он сделал все, что русский потребовал. Даже сбросил бомбы на своих. И потом, помимо своей воли, в беседах с ним — это даже были не допросы, а именно беседы — выложил все, рассказал про отца, брата, мать, отчима… Бруно так же умел его, Гельмута, подчинять своей воле. А то, что старший брат хороший разведчик, он знал: Бруно присваивали звания, награждали…
— Возьмите. — Легко сняв с пальца золотой перстень с монограммой, Гельмут протянул его разведчику. — У Бруно точно такой же. Нам в один день, в сочельник, подарила мать.