— А ты уговаривал вступить его в комсомол, — упрекнула сестра. — Трус хуже предателя!
— Робкий он, — вяло защищал Дмитрий. У него не было зла на Михалева: если не дано отроду отваги, где ж ее взять?
Тимаш и тот ему на людях у сельпо сказал: мол, воевать тебе, Николаша, на печке с тараканами! А тихонький-то ему в ответ: «Без головы — не ратник, а побежал, так и воротиться можно!»
— Ты скажи ему, мол, я сердца на него не держу, — попросил Дмитрий.
— Не скажу! — вспыхнула сестра. — Трусов ненавижу!
К Дмитрию домой приходили комсомольцы, а потом и Леонтий Сидорович Никифоров стал наведываться с разными бумагами, которые оставлял просмотреть. Лишь Николай ни разу не заглянул к больному приятелю. Стыдно было ему на глаза показываться. Прислал только с младшим братишкой лукошко свежей земляники, которую на откосе собрал для Дмитрия.
Как-то зашел отец. В черной, пугачевской бороде засеребрились седые нити, а серые глаза живые, молодые. Он тут же достал кожаный кисет на шнурке, аккуратную пачку нарезанной газетной бумаги, спички.
— Оказывается, слабак ты, Митька, — усмехнулся сн в густые, с рыжинкой усы. — С такими мозгляками вдвоем не справились!
— Если бы вдвоем, — вздохнул сын. — Ты что, Кольку не знаешь? Наложил полные штаны — и деру!
— Хорошие же у тебя дружки-приятели, грёб твою шлёп! — выпустив клубок вонючего дыма, упрекнул Андрей Иванович.
— Одними кулаками против ножиков не намахаешься, — оправдывался Дмитрий: его задело несправедливое замечание отца. Мозгляком можно было еще назвать Костю Добрынина или Матвея Лисицына, но таких рослых и крепких парней, как Леньку Супроновича или Афоньку Копченого, уж никак слабаками не назовешь.
— Я же тебя еще мальчонкой учил, как надо бить супротивника кулаком, — продолжал отец. — Руку от плеча, податься назад и с оттяжкой приложить, как сваю молотом! Так, чтобы уж скоро не встал, сердешный. Одного-двух уложишь на мать сыру землю рядком, остальные сами посыплются, кто куда, не хуже твоего Кольки Михалева… А ты, как боров приговоренный, подставил себя под ножики. Разве можно вплотную подпускать супротивника? На что тебе руки даны? Ближе, чем на вытянутую десницу, нельзя подпускать…
— Что теперь толковать, батя, — поморщился Дмитрий, ему не хотелось на эту тему говорить. — Что было, то было, заново не переиграешь. Есть такая пословица: знал бы где упасть, соломки постелил…
— Кабы не Кузнецов, зарезали бы они тебя, как барана, — покачал головой Андрей Иванович.
Он привык, не считаясь с желаниями других, говорить, что думает. Пусть сын морду кривит, может, впрок пойдет ему эта наука. Абросимов не сомневался, что себя бы он в обиду не дал и пятерым. Обидно было за сына, надеялся, что такой, как и он сам, крепкий вырос. И был бы дубком, ежели в побольше занимался физическим трудом, а то все больше с книжками валяется на кровати, да и в конторе уж какой год перебирает бумажки… Где же тут силу и ловкость сохранить? Раньше-то, когда дома строили, Дмитрий наравне со взрослыми мужиками таскал на плечах бревна, ворочал лопатой, махал плотницким топором…
— Батя, решил я ехать в Питер, — понизив голос, чтобы не услышала из кухни жена, сообщил Дмитрий.
— Перечить не стану, — помолчав, сказал отец. — Меня сельский почтарь при лучине грамоте учил, царствие ему небесное, хороший был человек… Бывало, говорил, мне, мальчонке: «Андрюха, хочешь из омута невежества на свет божий вылезти, учись грамоте, хоть по псалтырю у батюшки, хоть по рваной газетке. Грамота, она тебе глаза на мир откроет!» Я и учился как мог… Днем почтарю дрова пилил, курятник строил, а вечером он меня носом в букварь тыкал… — На кухне что-то грохнуло и со звоном покатилось по полу. Андрей Иванович усмехнулся и, понизив голос, продолжал: — Как же ты, грёб твою шлёп, бабу-то пузатую одну тута оставишь?
Дмитрий взял с блюдечка отцовскую дымящуюся самокрутку, затянулся, так что синеватые бритые щеки втянулись, и, выпустив дым, сказал:
— В Питере не будут ждать, когда моя жена разродится… Приемные экзамены на носу… — Он достал из-под подушки коричневый конверт с большой маркой — нынче утром Варя принесла, — извлек оттуда четвертушку листа с треугольной печатью, протянул отцу.
Тот похлопал себя по карманам:
— Очки дома забыл…
— Надо ехать, — сказал сын, снова пряча конверт под подушку.
— Не знает? — кивнул на кухню отец.
— Чего надо помочь, вы тут рядом, да и теща одну не оставит, — сказал Дмитрий.
— Не хватало, чтобы баба решала, как быть, грёб твою шлёп! — вдруг рассердился Андрей Иванович. — Ребятишек ты еще, коли надо, с десяток наковыряешь, а сейчас не поедешь учиться, потом и подавно не вырвешься. Бабе только раз уступи — потом веревки из тебя вить будет!
В полуоткрытую дверь заглянула Александра, веснушчатое лицо бледное, губы поджаты, в руках чугунок, через плечо кухонное полотенце с пятном сажи.
— Куды он, покалеченный, поедет? Кто там за ним приглядит? — сердито заговорила она. Александра, пожалуй, была единственной женщиной, не считая, конечно, Ефимью Андреевну, из абросимовского клана, которая не боялась сурового и скорого на расправу Андрея Ивановича. — Без палки ходить-то еще не может, а уже навострился из дому… И что за наказание с таким мужем? Другие толкутся возле дома, а этот уткнет свои толстый нос в книжку и сопит…
— Глупая баба, грёб твою шлёп! — сердито оборвал Абросимов. — Ученый человек один десяти неучей стоит. Вон школу новую собираются строить, возвернется Митя — твоих же ребятишек учить уму-разуму будет.
— Лучше бы я за Семена Супроновича вышла замуж, — со зла брякнула взбешенная Александра и так хлопнула дверью, что в окне стекла задребезжали.
— Ты поучил бы ее маленько, — взглянул из-под кустистых насупленных бровей Андрей Иванович. — Ишь, язык-то дрянной распустила!
— Палкой? — усмешливо сказал Дмитрий. — Вроде бы мать и пальцем никогда не трогал, а меня чему учишь?
— Твоя мать — умная женщина, она такого не ляпнет, — заметил Андрей Иванович, потеребив черную бороду, и вдруг круто переменил тему: — Вот ты умные книжки читаешь, скажи мне тогда, почему пальцы на руке загибаются только в одну сторону, а в другую… — он растопырил ладонь и рукой попробовал отогнуть пальцы, — не хотят, так их разэтак! Все к себе загибаются. А вы хотите, чтобы мужик не к себе греб, а от себя. Это ведь супротив самой природы! Так уж устроен раб божий, что все в дом тащит, а из дома волокет только горький пьяница! А вы хотите, чтобы людишки все проносили мимо рта своего — государству! А зачем ему столько? Сам в клубе рассказывал, что Ленин жил, как бедняк, спал на жестком и ел то же, что и мы. Зачем же государству наше добро, наш труд, наше богатство?
— Для нас же с тобой, — терпеливо заговорил сын. Не первый раз вели они с отцом такие разговоры. — Государству нужны средства, чтобы поднять промышленность, сельское хозяйство. Гражданская война все разрушила, в городах рабочим жрать нечего, потому что кулаки припрятывают зерно, сельхозпродукты. Скорее сгноят в ямах, чем отдадут государству. Но все эти трудности временные, батя, вот заработают на полную мощность фабрики, заводы, станут выпускать продукцию — и люди вздохнут. Появятся товары, вон пишут в газетах, что заложили автомобильный и тракторный заводы. Ну сам посуди, много ли одной сохой напашешь? А трактор за милую душу поднимет любое поле. И одно дело — вспахивать клочки, а другое — общественные поля без границ и перегородок.
— Мужик с сохой-то всю Россею-матушку кормил, и Европе еще оставалось, — вставил Андрей Иванович. — Соха-то, она надежнее, испытаннее. А трактор твой я и в глаза-то не видел.