Вся четвертая симфония — вещь насквозь «надуманная»; в ней аналитик убил художника: ему хотелось осознать тот «конструктивный механизм формы», которой были написаны предыдущие три его симфонии. Аналитик — осознал, но художник — недоумевает: «на симфонию свою я смотрел во время работы лишь как на структурную задачу, и я до сих пор не знаю, имеет ли она право на существование…» А так как и мистические переживания, не воплотимые в образы, не возведены путем искусства к связи с образами произведения (все это — авторские самопризнания, в «Предисловии» к четвертой симфонии), то автор и еще раз недоумевает: «есть ли предлагаемая симфония — художественное произведение?» И в этих «недоумениях» — приговор художника над произведением, невольное сознание ошибочности пути. Ибо, идя по твердому пути, хотя бы и никем не признанному, художник не «недоумевает», а сознает свою высшую правду.
Четвертая симфония была последней: дальше по этому пути не было дороги, ибо вся четвертая симфония в целом — несомненное поражение, провал художника, образец того, как не должен творить художник. Перегроможденность формы при тончайшем письме отдельных частей симфонии (первая часть — метель, вторая — золото, третья — ветер, четвертая — небо) делают из этого произведения замечательный литературный факт, но в то же время подписывают ему смертный приговор как произведению художественному. Содержание же «Кубка метелей» снова вводит нас в круг эсхатологических чаяний, как единого исхода из ледяной пустыни, из снежных метелей.
III
Четыре симфонии и по форме, и по содержанию составляют законченный круг в творчестве Андрея Белого. Форма их, по замыслу, попытка крайнего импрессионизма, крайнего индивидуализма, крайнего «декадентства»; содержание их — попытка «символизма» (под которым понимается мистическое мировосприятие и творчество), борьба с сущностью «декадентства», с ледяной пустыней бессмыслия и космического одиночества. И казалось бы — выход найден. Из пустыни изведет не безумие, не гнозис, находящийся на излечении в санатории (тема третьей симфонии), не «священная любовь» хлыстовского радения (тема четвертой симфонии), но единственно — Христос-Грядущий… Недаром эсхатологические чаяния проникают собою всю ткань всех четырех симфоний Андрея Белого, этих замечательных юношеских его опытов художественного творчества. Эти же чаяния проявились еще нагляднее в юношеской его мистерии «Пришедший» (1898–1903 гг.), очень «молодом» произведении, в котором много грома и шума — кометы, вихри, ливни, град, — есть и Христос-Пришедший, но нет только подлинного дыхания мистического чувства.
Но, конечно, наиболее ярко должны были отразиться чаяния Андрея Белого в его поэзии, в том поэтическом дневнике, который представляют собою его стихотворения. Уже самое первое из них говорит о чаянии Христа-Грядущего, и только в этом чаянии — спасение поэта, изведение из темницы души его:
Так открывается собрание стихотворений Андрея Белого; мы увидим, каким стихотворением оно заключается, замыкая круг развития поэта.
Этим начинается ряд стихотворений 1900–1904 годов, гласящих об эсхатологических чаяниях, о «мистерии». Второе «Видение» (1900 г.) снова говорит о пришествии Христа: «Вот близится время… Вот придет днем воскресным с утренними облаками…». И с трепетом ждут Его пришествия — «Чающие» (1901 г.): «они надели розы красные, с атласно-белым стали знаменем. Их молньи осеняли пламенем…». И чающие должны чутко ждать, ибо наступают «Священные дни» (1901 г.), когда «ужасная тайна в душе шевелится», когда деревья сада «грозно шумят о Пришествии Новом, простерши свои суховатые руки…». И в горы уходит поэт — «один, один—средь гор… ищу Тебя» («Один», 1902 г.); и в тихий сельский храм ветерок доносит желанную весть: