Мне очень тяжело сейчас от смутного разочарования: что-то — отходит; и что-то — вспыхивает вдали. И пусть эта вспышка стоит — новой, возможной зарей; а то, на чем поставлена точка, — стерпится, заживет.
Я не говорю ни о людях, ни об идеях, а о какой-то тональности подхода к действительности; но в новой тональности — я вижу: Разумника Васильевича, и Соню [1120]. И — особенно Вас. Вы мне дали радость в последних минутах наших встреч, как смутное обетование, как песнь. И этою песньюВы мне помогли (Ваше письмо — мне, больному, в Москву, — да, оно было реальным…).
Видите — вновь невнятен, но именно хочется быть невнятным; и «ни о чем». В «ни о чем»— Всё.
Не забывайте меня: пишите.
И пишите всё, всё, всё: как хотите, и что хотите: невнятное, так невнятное; внятное, так внятное.
Ну? Господь с Вами. Вы — милая.
Passauerstrasse 3, III Stock, bei d’Albert. Berlin. W<est>.
Это — третье письмо Вам.
Берлин. Начало января 1922 г.
[1121]
С Новым Годом, —
Милая, милая, милая, милая, милая,
— вотсколько раз «милая»—
— не сéрдитесь?..
Я все протягиваюсь к Вам: писать хочу. Протягиваюсь, — и не нахожу слов. С тех пор как живу в Берлине — слова облетели; ведь они — листья прошлого; а прошлое мое, 1912–1921 год (десятилетие) [1122], замкнулось в Берлине; и — отлетело все; похоже, что я, как змея, меняю кожу; а, может, без кожи чувствую себя, как… без всего: просто не змея, а человек с ободранной кожей; люди с ободранной кожей, как известно, умирают (не то, что змеи); и собираюсь: не то умереть, не то… остаться жить; но… — словом: что может переживать человек без кожи, кроме боли… Нет: есть; есть любовь к людям, к правде, к маленькому, но настоящему, «так говорит правда» [1123]— какая-то правда во мне говорит; и она — убийственно горькая: ощущаю себя только Фаустом перед «Schale» [1124]. С отодранной кожей остались слова, мысли, лекции, мнения, взгляды: ничего не знаю; даже не знаю, каково мое отношение к жене, к Штейнеру, ко всему, от лица чего я говорил: еще ничего не знаю, ибо еще не знаю, буду ли жить.
Иногда, приходя вечером домой, заваливаюсь с руками на стол; и — не знаю, что делать с собой; иногда укладываюсь в постель с 9 вечера; и лежу с открытыми глазами до 12 часов следующего дня. Может быть, если б видели меня, такого, — отвернулись бы от меня. —
— Вот тут-то хочется рвануться, вскрикнуть и протянуть кому-то — руки: тому, кто эти протянутые руки подхватит; рванусь, вскрикну, протяну руки в Россию (— кто их подхватит?); и — представьте: встаете Вы. И я, с моими стиснутыми от боли зубами, — никому не пишу: пишу Вам — почему?.. Не знаю. Вероятно, доверие есть. И не умею ничего, ничего сказать, кроме одного слова, что Вы — милая…
……Вот!
Отчего Вы не пишете: мне именно от Васнужны письма, а писем ни от кого (и от Вас в том числе) нет.
Пишите же.
P. S. Passauerstr<asse> 3. Bei d’Albert. Berlin. W<est>.
P. P. S. Передайте Соне [1125], что я послал ей 3 письма; и Кларе Гитмановне [1126], что таки (конечно, как же иначе!) потерялимою корзинку с книгами: я от бешенства стискиваю зубы; эдакое хамство!.. Поставили в критическое положение: без книг Блока не могу работать, не могу издать «Котика Летаева»… [1127]Потеряны рукописи стихов: пусть она нажмет все пружины, чтобы отыскались мои книги.
Берлин. 17 января 1922 г.
Милая, хорошая, родная моя
— как? Не получили Вы моих писем? Ведь я уже до 5 писем написал… Ужасно, ужасно, что кто-томежду Петербургом и Берлином рвет письма. Ужасно, что есть чертова иллюзия, будто почта циркулирует; мы пишем друг другу совершенно невинные письма, оплачиваем марки, получаем расписки в том, что письмо отправлено, а — какой-то диавол сидит; и — рвет тупо, бессмысленно письма…
После Вашего письма, преисполнившего меня счастьем, у меня отвалились руки писать Вам: значит, — 5 писем пропали… Пропадет и это письмо…
Обрываю жалобы. Пишу в пространство —
— Милая, — и я люблю Вас; и действительно: Вы — милая, милая, милая, милая, милая. Я люблю Вас — слышите? Одно письмо к Вам я разорвал: оно слишком показалось мне безумным. Убоялся. Но… — простите, но — верьте: бездумно, бесцельно хочу Вам отсюда говорить слова последние; а — рука отклоняет: не позволяет закрепить на бумаге все то, что взвихривается в сознании. Помните, что последний день, вечер, когда мы виделись, лег в моем сердце; глубоко, глубоко врезался; наши последние встречи для меня — радость. Мне кажется, что я — люблю Вас… Да, да… Я помню Вас: к Вам протягиваю руки: любите меня; люблю, люблю, люблю, люблю Вас! Вы — мое цветочное забвение; и Вы — мой друг, настоящий, прекрасный; с Вами я мог бы быть всяким: братом, собеседником, другом, просто маленьким, и — любящим Вас. Не угашайте чувства общения. Не знаю, что пишу: пишу безответственно: (так и принимайте эти слова), но — я хотел бы, чтобы Вы позволили мне словами Вас приласкать: Вы — милая, милая, милая, милая, милая; когда я думаю о Вас, — все зацветает такими душистыми цветами. Не знаю, почему это так, но — это так; вообще, — я ничего не знаю; знаю одно: не забывайте меня, как я не забываю Ваш образ; я протягиваю ему руки, я так хочу слышать Вас, говорить с Вами; и — не говорить, а — вместе слушать сказку. Боже мой, до чего я глуп, что пишу так «ни о чем»Вам. Но не сердитесь; Вы же — мне милая, милая, милая, милая, милая, милая, милая, милая!..
Вот какая нечленораздельная речь моя; это — от той теплоты сердечной, которую я ощущаю, когда вспоминаю наш последний вечер вместе.
Христос с Вами. Любящий Вас
Мой адрес: Berlin. W<est>. Passauerstrasse. 3. Bei d’Albert.
Берлин. 28 февраля 1922 г.
Берлин. 28 февраля 22 года.
(пишу в постели, слегка больной) —
— милая, —
— с какою ласкою я хотел бы ответить Вам. Родная моя, мне близкая, — спасибо. На столе лежит Вам две недели неотправленное письмо; не отправил оттого, что не так оно написано; другое письмо разорвал. Так взволновало, обрадовало меня одно из Ваших писем, что на него хотел бы я ответить всей-всей полнотою души и всей-всей глубиною души; а полнота души моя — где? ущемлена душа; и ущемленные части ее — омертвели; лишь часть души бьется (у сердца); и — маленькая такая, детская: детскими ручками она протянулася к Вам, моя милая; вот — обнимет Вас; и руки — падают: что скажут на эту другие, еще ущемленные, в ущемлении омертвевшие части, когда омертвенье пройдет? Я хотел бы сказать полнотоюдуши Вам на Ваше признанье: «Да! Да будет!»; но полнотыдуши нет — нет давно; ущемлена она; помогите же расщемить мою душу, чтобы вся-вся она, а не живая лишь часть, тихо мне напевающая у сердца о Вас, — чтобы вся-вся она полнотоюсказала: «Да будет!» И — да, время скажет: покажет, получит. Пока же — спасибо Вам.
Я хотел бы ответить Вам всей глубиноюдуши, а глубина — замутненная; я вперяюся в душу; и под поверхностью вижу — завеса меня отделяет от происходящего во мне — там, в глубине. На поверхности — плещутся солнечно зайчики; светы и радости искры от Вашего милого, милого, ясного, откровенного мне письма; но может ли двинуться быстро навстречу полузакопанный заживо?; а таким ощущаю себя; пока не выкопаю себя самого, порабощенного в своих собственных неизреченных глубинах — ……Но помогите мне, милая, близкая! И не думайте, что какое-то «но»прозвучит Вам от строчек моих; это «но»есть сознание, что мне пора умирать. Если не верите этому, помогите мне жить; да и Вы и так помогли; Вы в тяжелые, страшные дни моей жизни в Берлине во мне ослепительно высекли «искру»радости, как осветили мне радостью последние дни в Петербурге, как тихо светилимне летом, как изумили весной при приезде (помните — я смотрел все на Вас в «Вольфиле»; и — не узнал, потому что другою, чем прежде, увидел: мне — радостной).
1122
Подразумевается время, прошедшее после встречи Белого с Р. Штейнером (в мае 1912 г.), определившей на долгие годы его судьбу.
1123
«Так говорит правда» — название философского этюда Белого, опубликованного в «Записках мечтателей» (№ 5. Пб., 1922. С. 108–126).
1124
Die Schale (
1125
С. Г. Каплун. Е. Ю. Фехнер была дружна с нею, навещала также А. Д. Бугаеву, мать Белого, жившую тогда в квартире Б. Г. Каплуна. «Они все очень любезны и предупредительны. Особенно Софья Гитмановна, — сообщала А. Д. Бугаева Белому 19 января 1922 г. — Почти все вечера я у них, много говорим о тебе. Елена Юльевна тоже бывает у меня». О встречах с Е. Ю. Фехнер А. Д. Бугаева упоминает также в письме к Белому от 1 февраля 1922 г. (РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 1. Ед. хр. 160).
1126
К. Г. Штрум (1892–1953) — сестра С. Г. Каплун. Перед отъездом в Германию Белый оставил ей и ее сестре Марии Гитмановне Белицкой доверенность на право издания своих сочинений.
1127
Книги Блока были необходимы Белому для работы над «Воспоминаниями о Блоке» (Эпопея. № 1–4. М.; Берлин, 1922–1923); отдельному изданию романа «Котик Летаев» (Пб.: Эпоха, 1922) предшествовала его публикация в двух сборниках «Скифы» (<Пб.>, 1917), которые, видимо, также пропали в числе других книг, принадлежавших Белому.