— Полно браниться, не пора ли подраться? — добродушно окают владимирцы в ответ на задирчивый оклик московлянина.
Неждан окидывает владимирцев беглым взором. Они и не думают солодеть. Их румяные лица с ледяными сосульками на усах воодушевлены и сосредоточенны. От угла, что глядит на Волоколамскую дорогу, они вывели стену уж шагов на сорок. А московляне от того же угла не прошли в свой конец и двадцати шагов. И городни у владимирцев, что и говорить, сбиты на совесть, будто для жилья.
«Удальцы! — размышляет Неждан. — Не для себя робят, а успевают не хуже нашего. Честь свою берегут, это так. Только ради одной чести не стали бы так усердствовать. Видно, наша забота им не чужая, и дело у нас с ними — одно...»
Эта мысль бодрит Нежданово сердце ещё более, но додумывать её до конца недосуг. У него нынче великий день.
Сговорив гончара и ещё двух соседей, он подрядился с ними вчетвером исполнить работу, пугавшую других особенной сложностью: срубить проездную трёхъярусную башню. Сегодня в обед они окончили заготовку всех двенадцати венцов, составляющих первую, нижнюю связь. Остаётся её собрать.
Сколько себя ни проверяй, как ни мерь, а при сборке всегда могут вылезти наружу всякие промахи и изъяны. Любопытных же глаз будет довольно, и у всякого окажется в запасе колкое словцо.
Когда принялись собирать первый венец, натаскивая бревно на бревно и прилаживая их к вбитым в землю столбам, или, по-плотницки, стульям, появился ещё один неожиданный помощник — кудрявый кузнец-любечанин. Не мог высидеть старик дома, не вытерпел, приковылял по своей доброй воле с топором и сразу же закипятился так, будто за всю постройку отвечает он один.
Пособлял опытной рукой и сам Батура, деловито помаргивая слезящимися на морозе крохотными глазёнками.
Мешал и раздражал только Пётр Замятнич. Его сдвинутая набекрень бобровая шапка высовывалась то тут, то там, а из слишком сочных и слишком красных губ так и сыпались назойливые вопросы:
— А не узок ли воротный проем?
— А под переводину что подставишь?
— А стулья обдеготил?
На дороге показался верховой. По мышастому мерину Замятнич сразу узнал с удивлением в укутанном всаднике княгинина ключника из Владимира. Шагая через брёвна, он торопливо пошёл его встречать.
Неждан вздохнул с облегчением, а гончар, провожая злыми глазами широкую в лопатках Петрову спину, проворчал ему вслед:
— Нашёлся учитель! Думает, для его прохладства стараемся!
— Вот и главно-то! Мы тут день-деньской маемся, руки знобим, — подхватил кузнец, — а он...
И пошёл, и пошёл...
— Чей верх, того и воля, — остановил Неждан. — Несподручно теляти волка лягати.
Когда благополучно наложили двенадцатый, самый верхний, так называемый черепной, венец и, повтыкав топоры в брёвна, отошли на несколько шагов, чтобы охватить общим взглядом весь собранный сруб, только тогда заметил Неждан, что декабрьская мгла наливается синевой уже по-ночному, что владимирцы и суздальцы разошлись почти все, что и плечи его, и поясница, и ноги, и каждый палец пронизаны смертельной, режущей усталостью и что он забыл съесть взятые из дому ржаные сочни.
Он протянул руку к обмётанному снежным пухом берестяному пещуру, который вместе с отвесом лежал на стопке брусьев, и вдруг наткнулся глазами на горящий голодом взгляд Истомы. Он незаметно поманил его к себе и вытряхнул в подставленную холопом дырявую шапку весь окаменелый от мороза ком слипшихся лепёшек.
Спускаясь с гончаром и Батурой под гору, к реке, Неждан оглянулся ещё раз на своё дело. В вышине, врезаясь рубленными по-русски, ершистыми углами в глухую зимнюю ночь, белела коренастая основа первой боевой башни нового города Москвы.
На грубоватом лице Неждана не разгладилась сеть морщин. Близко поставленные, медвежьи глаза ушли ещё глубже под брови, которые насупились ещё более сурово, чем утром. Но теперь это было уже прямое притворство: он был горд своим новым детищем. Он был счастлив.
Они обходили по льду чёрную дымящуюся полынью в устье Неглинной, когда сзади, с горы, кто-то окликнул Батуру.
Его звали наверх, в княжие покои.
III
Батура воротился домой через час.
Неждан уже отужинал и, размякнув от сытости и от тепла, молчаливый, дремотно покачивался на лавке в красном углу. Ему мечталось только о том, как бы разуться, влезть на печь да завалиться спать. Но не хватало духу ворохнуться с места. Не разгулял его и рассказ Батуры о беседе с Петром Замятничем.
Зато так и впилась в рассказчика любопытная Нежданова жена. Однако, как ни налегала на малосообщительного постояльца, выведала только очень немногое. Нынче в ночь Замятнич уезжает зачем-то во Владимир вместе с княгининым ключником. Обещает вернуться через неделю. Велел челяди протопить к этому дню всё верхнее жилье княжих хором, вымыть там полы и обмахнуть потолки и стены. На время своей отлучки все дела взвалил на Батуру, но второпях ничего толком не объяснил. Не дал даже обычного наряда на завтрашний день. Не понять, зачем и звал.
— А ключник чего?
— Ничего: сидит да молчит.
— А Замятнич каков?
— Чернее ночи.
— Ну-у?
— Вот те и ну.
IV
Пётр Замятнич опоздал против обещанного только на день: вернулся на восьмые сутки и привёз с собой всё семейство — жену и двух дочерей. Для них и топилось верхнее жилье.
На следующее утро опять замелькала здесь и там боярская бобровая шапка. Всё вошло, по-видимому, в прежнюю колею.
Ново было только одно: то среди владимирцев, то промеж суздальцев, то около московлян стали шнырять две справно одетые девочки. Одной было лет восемь, другой — не больше пяти. У обеих были шершавые щёки с ярким, яблочным румянцем и пухлые, слишком красные губы. А на переносье просвечивала тонкая голубая жилочка.
Они скоблили щепкой налипший на брёвна снег, прятались друг от дружки за кучками камней, настойчиво угощали лошадей еловыми стружками и всё время о чём-то говорили между собой деловитыми, писклявыми голосами. Поведение плотников и обозников убеждало их в том, что всё творившееся тут делается только для их забавы. Когда не было поблизости бобровой шапки, кто-то сейчас же налаживал им качалку из доски, кто-то другой дарил целый набор свежих чурбачков, ещё кто-то подсаживал на порожние дровни. Работа от этого ничуть не страдала, а шла, напротив, ещё спорее.
Миновало уже четверо суток со времени появления девочек с яблочными щеками, а матери их не видал ещё никто, даже вхожий в княжеские хоромы Батура.
V
Из всего, что оставила она здесь когда-то, покидая родное гнездо, уцелела, кажется, одна только берёза — та, что стояла перед окном её девичьей светёлки и по весне так празднично убиралась, бывало, длинными серёжками.
А самой светёлки давно уже не было: на месте обветшалого отцовского дома выстроили года три назад высокий княжой терем. В его необжитых покоях было пустынно, и Параню пугал ночами гулкий треск полов, рассыхавшихся от жаркой топки.
Да и берёза была уже не та. При постройке новых хором у неё пообломали с одного боку ветки, и ниже прежнего свесились её тонкие плакучие косицы. Брат Иван, когда был ещё в отроческих летах, вырубил на белой её коре большой восьмиконечный крест. Покойный отец, увидев в этом дурную примету, отходил сына кипарисовым посохом. Теперь этот крест заплыл, утратил ясность очертаний, выпятился наружу и почернел.
Через неделю после приезда, когда на княжом дворе по случаю воскресного дня не было никого, кроме сторожей, Параня вышла наконец в первый раз из дому вместе с дочерьми. Отпросилась у мужа проведать бывшую свою мамушку, слепую старуху, доживавшую век в слободке на Яузе, под Гостиной горой.