Из-под низко надвинутого на брови острого, рубчатого шлема на неё глядело немолодое усталое лицо. Рука с перстнем теребила угол тёмной раздвоенной бородки, прохваченной ярко-седыми прядями.
Она узнала его не сразу. Только встретившись с ним глазами, поняла, что это Прокопий, бывший вышгородский полоняник, когда-то жалкий кощей, над которым смеялись владимирские девушки, а теперь первый княжеский милостник, Андреева правая рука, — да, сомнений нет! — тот самый Прокопий, что приезжал к ней двенадцать лет назад Андреевым послом.
Не сводя с неё внимательных глаз, он негромко произнёс только одно слово:
- Где?
Она молчала.
Выждав немного, он проговорил всё так же тихо:
— Молчишь?
— Чего молчишь? — взвизгнул посадник. — Отвечай: где княжой стольник?
Прокопий поднял тёмную бровь и оглянулся через плечо. Его смуглое лицо передёрнулось мужеской брезгливостью. Он, не повышая голоса, сказал посаднику:
— Тебя кто звал? Ступай к себе.
Часто моргая, точно от слишком резкого света, посадник глядел на Прокопия с недоумением и испугом. Спросонок, впопыхах, едучи к воротам, он невзначай вдел одну пуговицу в две плетёные петли, и оттого красная ферязь смешно топорщилась у него на животе.
— Ступай. Чего стоишь? Наведаемся — и к тебе.
Посадник, растерянно облизнув губы, высунул было длинный жёлтый зуб, желая что-то сказать, но ничего не сказал, развёл руками, повернулся и, тяжело перекачиваясь с одной ноги на другую, стал спускаться с крыльца. По знаку Прокопия три пешца пошли за ним.
Когда люди на крыльце расступились, давая им дорогу, Кучковна заметила, что её ворота заперты наглухо и около них — сильная стража. Посреди двора стояла запряжённая четверней порожняя повозка брата Ивана. На её колесе сидел Иванов конюх. Держа руки за спиной, завалив набок простоволосую голову, он тёр ухо о плечо. По положению этого плеча Кучковна поняла, что руки у него связаны. Его стерегли два боголюбовца.
— Что ж, боярыня, — выговорил со вздохом Прокопий, — молчишь, так и молчи. Обойдёмся и без твоих слов: разыщем. Уйти ему некуда: и город и твой двор кругом оцеплены. Поди покамест к себе наверх. Да возьми к себе дочь со внучонком, чтобы их кто часом не испугал (он очень мягко, по-киевски, произнёс это слово). Аза своё добро не бойся: никто ничего пальцем не ворохнёт — народ верный.
VIII
Когда за полчаса перед тем Кучковна вбежала в глухую клеть, Иван долго не мог очнуться. Сидел на медвежьем меху вскосмаченный, не разлепляя глаз, покачивался спереду назад, скрёб себе живот и бессмысленно твердил хриплым голосом:
— Чего?.. Тревога?.. Чего?..
Потом вдруг вскочил на ноги, побагровел, выкатил кровяные глаза, кинул несколько вопросов:
— Тревога?.. Кто? Пешцы?.. Много? Где?
Стал было хватать в полупотёмках раскиданную одёжу, тряхнул головой, швырнул все, что собрал, в угол, на кучу стремян, и, как был, босой, в одном исподнем, оттолкнув сестру, выскочил в дверь.
В верхних больших сенях, где Пётр Замятнич поил, бывало, греческим вином самых почётных гостей, окна были прорублены на две стороны: одни глядели на двор, другие — в сад и на реку. Иван бросился к первым.
Посреди ещё затенённого домом, росистого двора стояла его распряжённая повозка. Куры клевали между колёсами просыпанный овёс. Две сенные девушки, перебивая одна другую (это было видно по их ртам), говорили что-то Петрову скотнику, показывая рукой то на повозку, то на дом. Третья, с длинной чёрной косой, приотворив воротную калитку, выглядывала наружу. Она, не оборачиваясь, поманила к себе рукой тех двух, что говорили со скотником. Обе мигом подбежали к ней: одна, поднявшись на носки, налегла грудью ей на спину, другая присела на корточки, и все трое застыли в созерцании того, что происходило за калиткой, на городской площади, и чего Иван из окна не видел. Скотник подошёл к Ивановой повозке, потыкал зачем- то лаптем в облепленную сухой грязью ступицу заднего колеса, потрогал головку шкворня и пошёл к сеннику, поглядывая недружелюбно на боярский дом.
Кучкович перебежал к садовым окнам.
Яблони, густо окиданные зелёными шариками неспелых плодов, радостно поигрывали на солнце мокрым листом. Промеж их обмазанных глиной стволов было тенисто и пустынно.
Слева, между садом и посадничьим тыном, виднелось прясло городской стены. На её дранковой кровле (там, где Кучковне примерещилась на рассвете чья-то голова) сидел, удобно подобрав ноги, безусый парень в поярковой шапке с косым отворотом. За поясом у него был лёгкий боевой топорик. На блестевшей от солнца дранке лежал деревянным исподом вверх окованный железом щит, а рядом — копьё.
Иван сбежал с лестницы и уже схватился было за скобу двери, которая вела на двор, когда увидал сбоку другую, узкую дверцу. Он с трудом откинул приржавевший к петле крюк и вломился в тёмный чулан. В нос ударило сладким запахом сухой малины.
Босая нога со всего маху ткнулась большим пальцем во что-то жёсткое. Иван, крякнув от боли, нагнулся, нащупал вбитое в пол железное кольцо (об него и ссадил ногу в кровь), стал на колени и, обшарив пол, сообразил, что кольцо вбито в западню над лазом в подполье. По осклизлой лесенке он спустился туда, на холодный земляной пол.
Он долго провозился с западней, укладывая её снизу на прежнее место. Дрожащие руки не слушались. В глаза валился сор.
Подполье было низкое: спины не разогнёшь. Пахло плесенью. Мрак был ещё непрогляднее, чем в чулане. Кучкович водил пальцами по обросшим грибами брёвнам и, нагнувшись, медленно шёл куда-то в темноту.
Вдруг в доме, над его головой, кто-то пробежал. Было слышно, как под живым грузом гнутся и трещат половицы.
Иван рванулся вперёд и с такой силой хватился лбом о сырую матицу, что едва не упал без памяти навзничь. В глазах пошли разноцветные круги, а во рту стало так, точно нажевался мокрого сукна.
Очухавшись немного, он заметил, что откуда-то справа пробивается слабый свет. Кучкович шагнул туда и добрался ощупью до низкой дверки в другую, полуосвещённую подклеть.
Здесь неровный земляной пол был выше, и приходилось двигаться на четвереньках. Обогнув какие-то столбы, зашитые досками наподобие амбарного сусека, Иван дополз до ещё одной дверки. Она вела в подвал, озарённый зеленоватым светом. Свет шёл из открытой отдушины.
Перед отдушиной раскинулся смородиновый куст, весь в пронизанных солнцем молодых, сильных побегах и в кистях ещё зелёных ягод. В углу подвала были свалены в кучу остатки прошлогодней, проросшей репы. От неё несло холодной гнилью. Этот запах мешался с тёплым луговым, медовым духом, который врывался с воли.
Над Ивановой головой пробежало опять двое или трое людей. С потолка посыпался песок.
«Подпол обыщут всего раньше», — подумал вдруг Кучкович.
У него так затряслось колено, что он привалился плечом к стене. Потом осторожно высунул голову в отдушину. Отдушина глядела в ягодник. Перед ней вдоль дома тянулась в траве выбитая каплями с крыши узкая бороздка голой, щербатой земли, скипевшейся с мелкими камушками. Место было глухое. Правый край ягодника спускался крутыми уступами к городской стене, которую заслоняла в этом месте поеденная гусеницей, но всё же густая черёмуха. Ещё правее, очень близко, почти сразу за смородиновым кустом, была видна подошва вбитого в землю толстого, оплетённого хмелем столба. Это была одна из свай того самого набережного рундука, на котором Кучковна беседовала вчера с посадницей.
Иван огляделся ещё раз и стал с трудом протискиваться в тесную отдушину. Он чувствовал, как на груди дерётся обо что-то его шёлковая пропотевшая сорочка.
IX
Шаги, шаги, шаги...
Весь дом содрогался от многоногого тяжёлого топота чужих суетливых шагов, гудел чужими, грубыми голосами. Это был уж не свой дом.
Дочь Гаша кормила гороховым киселём кудрявого сынка. Мальчик упрямо отводил рот от плошки, хныкал и просился в сад. Мать не пускала. Он скучал в чистой бабкиной горнице. У него были шершавые яблочные щёки, а на переносье сквозила, как когда-то у Гаши и у Груни, поперечная голубая жилка. Гашины губы вспухли от плача. Она по временам вскидывала на Кучковну глаза, которые всё выслезила плачучи, и спрашивала тихим, жалостным голосом: