В тесном пространстве между кучей глины и творилом осталась от грозы мутная лужа. Она успела уже пообмелеть и оголила лоснящуюся, красноватую гладь своих пологих бережков, обведённых в несколько колец тонким кружевцом высохшей пены.
Блеклые глаза вдруг засветились и сузились. Меньшак скакнул к творилу, согнулся крючком и замер: в вязкую глиняную мякоть глубоко вмазался след босой мужской ноги.
Все княжеские пешцы были хорошо обуты. Боярскую дворню сюда не пускали. Златокузнец вспомнил скинутые в глухой клети сапоги, чулки... Это мог быть только он, стольник Кучкович! Меньшак, не веря глазам, стал на колени и припал к луже так низко, что конец бороды окунулся в воду. В глубине ножного отпечатка, там, где оттиснулась мякоть большого пальца, был едва приметен узенький кровяной следок. Под рундуком опять закипела работа.
Повалили набок пустую кадь, которая оттого вся рассыпалась; её тяжёлое дубовое днище, откатившись в сторону, загромыхало по лопатам. Тачку опрокинули вверх колесом. Выбросили прочь стремянку. Перевернули грохот. Сам меньшак переворошил своими руками все веники. Всё понапрасну.
Редкие волосы хитрокознеца липли к потному лбу. Глаза ввалились. Впалые щёки точно крапивой обожгло.
— Он здесь! — скрипел он зубами. — Больше ему негде быть!
Схватились один за лопату, другой за мотыгу. Пытали землю — нет ли где зарытого хода. Опять впустую.
Приставляли стремянку к сваям и переглядывали все пазухи между настилом рундука и матицами. Будь Кучков сын даже вдвое тощее меньшака, он и то не мог бы втиснуться ни в одну из этих пазух. Оба, и учитель и ученик, понимали это, а всё-таки лазили.
Не нашли, конечно, и тут ничего, кроме осиных гнёзд.
Меньшак вымещал досаду на ученике:
— Не мотайся иод ногами!.. Куда суёшь клешни?.. Попяться, телепень, — сам полезу...
Бородач поднялся на вторую грядку стремянки, чтобы посмотреть, нет ли щели там, где помост рундука врезан в домовую стену, перебрал пальцами, чтобы взойти на третью грядку, потом вдруг раскрыл рот, захлопал белыми ресницами, смял усы и бороду в кулак, пробормотал еле слышно: «Елова моя голова!..» — и, взмахнув обеими руками, как крыльями, легко соскочил наземь.
Ученик, очумелый от окриков хозяина, совсем растерялся, когда тот, забыв усталость, перепрыгивая с мальчишеской ловкостью через раскиданную под рундуком всячину, бросился к висевшим на верёвках веникам.
Меньшак сунулся в них лицом, сунулся в другом месте, ещё раз подбежал к творилу, всмотрелся в найденный давеча след и проговорил быстро:
— Туда и показывает...
И, вернувшись к веникам, приказал парню:
— Режь верёвки!
Все четыре яруса сухих веников упали один за другим с громким шелестом, открыв за собой невысокую переборку из стоячих досок.
Такими досками был забран с трёх сторон весь простор под нижним всходом на рундук. Переборки были скрыты с двух боков рослой, густой крапивой, спереди — вениками.
Дощатая стенка, завешанная вениками, таилась в тени, но меньшак, пока искал под рундуком, натыкался на неё уж много раз руками и глазами. Однако же мысль о том, что за этой переборкой может быть что-то, — эта простая и естественная мысль, как ни странно, ни разу за всё утро не приходила в голову. Она блеснула впервые, невесть с чего, только в то мгновение, когда он всходил по стремянке и когда о вениках вовсе, кажется, и не помнил.
— Елова моя голова! — повторил он, водя пальцами по неструганым доскам.
Тонкие, тёсаные доски, прибитые только сверху, были разной длины. Одни упирались в землю, другие, не доставая до неё, свободно висели на одном гвозде. Их легко было раздвинуть снизу и снова опустить прямо, как были.
— Рви тесины! — крикнул бородач.
Парень ухватил одну висячую доску за нижний переруб, потянул на себя и стал задирать кверху. Она завизжала пробоиной о гвоздь, треснула и, расколовшись надвое, отвалилась. Оторвали ещё две тесины. В переборке зазиял чёрный проем.
— Стой тут, стереги и слушай, — сказал меньшак и, выкинув, как слепец, руки вперёд, канул во мрак.
Со свету он сперва ничего не различил в потёмках. Только нащупал ногой земляной спуск. Ступив шага два, он мало-помалу пригляделся к темноте и стал разбирать, что вокруг него.
Он был в широкой, низкой закуте. Справа, слева, сзади были дощатые переборки, а сверху и спереди вместо потолка и четвёртой стены — только ступеньки и заглушины лестницы, которые лежали на трёх бревенчатых, сходивших вниз тетивах.
Под ними, на земле, в глубокой выемке стояли в ряд четыре длинных, больших, чем-то накрытых предмета.
«Никак, гробы?» — подумал златокузнец.
Холодок продёрнул спину и разошёлся по затылку. Он почувствовал каждый волосок на голове.
Пересилив себя, шагнул ближе, нагнулся, протянул пальцы.
Нет, не гробы, а громадные лозняковые корзины, накрытые рогожами.
Он приподнял угол одной из рогож. Корзина была доверху завалена сухим хмелем. Три другие были полны того же добра.
Он запустил обе руки в первую справа корзину и легко достал плетёного дна.
Выпрямился, вытряс колючие шишки из рукавов и полез во вторую. Та же сухая, пушистая, тёплая мякина, то же плетёное дно. В третью...
Он не успел ещё сообразить, что ткнулся пальцами во что-то живое, что это — человечья нога, как хмель в корзине заходил, зашумел, зашуршал, зашебаршил, и из него, как леший из пня, вспрянул во весь рост сын боярина Кучка.
В полумраке закуты, взлохмаченный, распаренный от хмельной духоты, с налитым кровью волдырём на мясистом лбу, весь усаженный цепкими шишками хмеля, в грязной, рваной сорочке, из которой пёрло наружу волосатое брюхо, он был страшен.
— Это ты?! — заревел он, узнав меньшака. — Иуда! Убоец!
И, кинув на него всю свою тяжесть, мигом повалил и подмял под себя на земляном полу. Златокузнец не успел и вскрикнуть. Железные лапищи стиснули ему горло. У него гулко застучало в висках и помутилось в голове. Он ничего не видел, не слышал, чувствовал только, что пришёл конец, что раздавлен непомерным грузом, что кто-то горячо и часто дышит ему в самое лицо пивным перегаром.
Первое, что увидел ученик, когда вбежал в закуту, были босые ноги, которые скребли землю. Потом разглядел вздувшуюся горбом спину, красные ластовицы рваной сорочки, судорожное, безобразное подёргивание растопыренных локтей, натугу толстых плеч и под ними — опрокинутое, неузнаваемо искажённое, посинелое лицо хозяина с вылезающими из глазниц яблоками закатившихся глаз.
Парень не помня себя со всего размаха пхнул Кучковича сапогом под ребро, в жирный бок.
Тот только икнул, как жеребец селезёнкой, но даже не обернулся.
Тогда парень весь подобрался, съёжился, оскалил зубы, закусил язык и, примерившись, резко, что было силы, хряснул ребром ладони по бычьему загривку.
Иван Кучкович затрепыхал головой, захрипел, вскинул руки и рухнул без памяти на бок.
XIII
— Кого привели? — спросил негромко Прокопий, спуская онемевшие ноги с лежанки, ещё не совсем очнувшись от долгого сна.
— Стольника привели, Ивана Кучковича, — так же негромко ответил человек со шрамом поперёк лица.
— Стольника! — проговорил Прокопий, высоко подняв брови. — Ну-у-у? Где ж нашли?
— Под рундуком.
— А тот-то... как его... хитрокознец, что не идёт?
— Отхаживают: кровь не унять.
— Ну-у-у? — протянул Прокопий, ещё выше задирая брови. — Что ж они, саблями, что ли, посеклись, что кровь не унять? — спросил он, выравнивая на высоком наперсье резной княжеский знак.
— Какие сабли! Рукояткой да удавкой. Грудь у него проломлена. Из глотки кровь мечет. Печёнкой так и плюётся.
— Где ж его отхаживают?
— В отцовой воротной избёнке. Водой из-под точила поят.
— Плох?
— Нехорош.