Выбрать главу

Исключение было сделано лишь для самого близкого княжого друга — Прокопия; что же до Петра, то ни он, ни братья Кучковичи — при всей их силе — не избегли общей обидной участи: высокие чины за ними остались, но их услугами князь больше не пользовался. Власть ушла из их рук.

В этом сказалась лишний раз едва ли не главная новизна Андреева правления, придавшая ему такую небывалую мощь, но в конечном счёте стоившая жизни северному самовластцу.

Теперь, утешал себя Пётр, судя по всему, дело пойдёт иначе. За кем старая заслуга, того будет и класть — таков был приятный Петру боевой клич ростовской и суздальской знати, спешившей покончить с тем, что было с таким успехом начато Долгоруким и что с такой горячностью продолжил его преемник — Андрей.

Но при всём том от только что услышанных рассказов на сердце у Петра остался и какой-то дурной, горьковатый осадок: ему не понравилось, как всё это было ему рассказано.

Купцов сын, ещё очень молодой, с девичьими тёмными родинками на пушистых щеках, одетый во всё дорогое и добротное, но с немного преувеличенной, ребяческой воинственностью, был и по-ребячьи словоохотлив. В долгой беседе со старым боярином он сумел соблюсти всю приличную его возрасту вежливость. Однако говорил он с Петром так, как может говорить прямой и влиятельный участник передаваемых событий с человеком хоть и очень почтенным, но посторонним, чуждым этим событиям. А Пётр никак не хотел считать себя посторонним.

Не выдав ничем своего недовольства, Замятнич с присущим ему искусством обласкал гостя, отменно напотчевав проголодавшегося с дороги паренька, и удобно уложил его спать на своей, боярской, половине, а его дружинников, тоже накормленных вдосталь, развёл на ночлег по своим дворовым службам.

Расточая на них и на их молодого начальника все знаки самого щедрого хлебосольства, боярин на их благодарственные слова отвечал с достоинством, что исполняет лишь свойственничий долг, заботясь о тех, кто оказывает важную услугу его свату.

Оставалось только распорядиться, чтоб порадели об их конях. Выйдя для этого на двор, Пётр Замятнич узнал от конюшего, что из числа ушедших в Кудрино челядников никто всё ещё не воротился с повинной.

Боярин, часто примаргивая одним глазом, посмотрел вверх.

Млечный Путь мерцал широким, неровным поясом поперёк всего глубокого свода тёплой летней ночи.

Пётр почувствовал в ногах сыроватый холод и поглядел вниз: дворовая трава была вся в густой росе. Быть зною и завтра.

В оконницах верхних сеней боярского дома брезжил слабый свечной свет. Временами он темнел от проходивших туда и сюда людских теней.

Говорить с боярыней было уж поздно.

Пётр причмокнул языком, точно подсасывая ноющий зуб, и пошёл в дом.

Предстояло ещё одно дело: на самую полночь был сказан вынос покойника к Предтече.

IX

Следующий день выдался и впрямь опять изнурительно знойный. Жара дала о себе знать с самого утра.

Княгине Ульяне казалось, что духоту ещё усиливает запах горячего теста, проникавший временами в узкую щель чуть приотворенного окошка, за которым княгиня стояла уже давно. Она знала, что тестом пышет из примыкавшей к княжому двору боярской поварни. Там пекли поминальные блинцы.

Её чуть-чуть беспокоил оконный сквознячок, от которого, хоть он был почти горяч, легко было всё же, как она думала, и простынуть.

Ей прискучило глядеть на паперть Предтеченской деревянной церковки, которая приходилась прямо против княгинина окна.

Ей надоело видеть перед собой внизу, на дворе, чернявый затылок Заплевы, золотные, лоснящиеся одежды своих отроков и розовые шапки булгар, которые теснились в княжих воротах, тоже глазея на московский (всё ещё единственный) храм.

Но княгиня тем не менее не отходила от оконной щели и не отрывала глаз от открытой церковной двери, откуда слышалось — то явственнее, то глуше — погребальное пение.

На паперти и перед папертью, на самом Солнцепёке, в два длинных ряда стояли и сидели, ссорясь из- за мест, нищие и убогие со всей округи. Княгине чудилось, что все они диковинно похожи один на другого и все — и обгорелыми лицами, и тусклыми от пыли волосами, и лохмотьями — одномастны: одной тени с накалённой землёй, на которой они толклись. Это зрелище томило княгиню, как лихорадный сон.

Широкая дорога, образованная двумя рядами нищих, замыкалась стоявшими посреди церковного двора пустыми санями без лошадей и без оглобель. Они были выкрашены в ярко-красный цвет. Свежая, ещё не всюду высохшая краска блестела местами на солнце.

Княгиня знала назначение этих саней и старалась не глядеть на них.

Но особенно раздражал её пономарь. Стоя праздно на своей звоннице, под колоколами, как раз вровень с окном княгинина высокого терема, он не спускат с него глаз, рассчитывая, видно, выглядеть се, Ульяну. И не стеснялся даже, невежа, облокотясь о перильца своего звонарского яруса, приставлять ручищу к бровям, загораживаясь от мешавшего ему солнца.

«Вовсе онаглели, псы бессовестные!»— подумала княгиня.

Но вот на звоннице около пономаря вынырнула из- за перилец беловолосая голова мальчика. Он что-то сказал; пономарь переспросил, и мальчик опять что-то сказал.

Тогда пономарь, проворно перегнувшись через перильца, наскоро оглядев ещё пустую паперть да оживившихся нищих, обернулся к колоколам и принялся торопливо перебирать верёвки.

Из церковных дверей выбежала немая дурочка и, показывая всеми пальцами на солнце, стала весело смеяться и что-то мычать нищим. Те согнали её с дороги.

Княгиня вздрогнула всем телом, когда в воздухе закачался и замер первый, низкий удар зазвонного колокола.

За ним понёсся мелкими волнами второй удар, не в меру высокий, подзвонистый, словно весь из однозвучных чайкиных стонов.

Когда и он затих, вдруг пошёл по воздуху, будто большой тёмный парус, набравший ветра, ещё один удар, несравненно более полный, чем первые, — совсем иного, глубокого и мягкого звука. Это вступил лучший московский колокол, дар основателя Москвы — старого князя Юрия Долгорукого, высланный им из Киева водой, вверх по Днепру, в лето его таинственной кончины. Из-за тогдашних беспокойств колокол прибыл в Москву уже после его смерти, по зимнему пути, и был торжественно поднят в присутствии князя Андрея Юрьича, при большом стечении всех московлян и всех окрестных слобожан и селян.

Потом удары пошли немного чаще, однако не в голос, а всё в тот же разнолад: то высокие, то низкие, то средние. И все удары колебались всё той же плачевной, далеко убегающей зыбью. И, выделяясь из всех других звонов, будто посылая куда-то в воздушную, бесконечную даль парус за парусом, один другого темней, словно позывая куда-то — не без укора — редкими рывками глубоких рыданий, — всё плыл да плыл могучий, мужественный серебряный звон киевского заветного колокола.

Княгиня Ульяна слыхивала не раз, как перезванивают по покойникам. Но сейчас от этого скорбного разлада и распада колокольных голосов, бередившего слух надрывистым, смертным, зловеще улегченным несогласием, которое будто разбивало в ней что-то на мелкие, по-разному звонкие дребезги, её кинуло в знобкую дрожь. Под грудь подкатила тошнота, а в голове сделалось пусто, как перед беспамятством.

Но она пересилила себя и, отерев с безбрового лба холодный пот, осталась стоять у окна. Наступало мгновение, которого она так долго и так мучительно ждала.

Нищие и убогие закрестились, отшугивая от церковной двери бойкого Пономарёва щенка.

В княжих воротах парчовые отроки поснимали шапки и затолкали булгар, чтобы и те скинули свои колпаки.

В тёмных дверях храма замерцало золотом наклонённое чело большого запрестольного креста.

Его вынес на солнечную паперть высокий, сухой старик с ямами на щеках, с узкой бородой, доходившей почти до пояса. Княгиня не знала, что это воротник.

За ним кто-то другой — судя по неверной поступи, ещё более древний старец (это был Неждан) — вынес на голове гробовую крышку. Она прикрывала его лицо.