Выбрать главу

Однако забот было довольно. Когда вечерами, перед сном, он отдавался мыслям о будущем, мясистые наплывы его низкого лба собирались в толстые складки и щетина бровей ходила ходуном.

Женив старшего сына по своему выбору, Кучко сам нашёл невесту и меньшому. Она была смирна, но нехороша собой. Сколько боярыня, жалея сына, ни торила из-за неё с мужем, тот, как всегда, настоял на своём.

- Жена — не пряник, а ржаной ломоть, — сказал он.

И боярыня смолкла, обиженно подобрав дряблые мешочки давно увядших щёк.

Сыновья в дом глядят, дочь — из дому. По местным понятиям, зеленоглазая красотка Параня давно уж поспела замуж, а Кучко всё держал её в девках, приглядывая жениха себе по нраву.

Деловые заботы глодали пуще семейных.

Со смертью Мономаха жалованная грамота потеряла силу. Но Кучко сумел так притаиться в своём глухом углу что о нём до времени не вспоминали. Иначе пошло дело, когда на киевский стол сел черниговский князь Всеволод Ольгович. Юрий Владимирович, зная его алчность и коварство и предвидя столкновение, начал набирать себе в дружину боярских сыновей и в поисках средств для пополнения на военный случай казны принялся шарить долгой рукой по самым отдалённым углам своей волости. Кучко, не зная, на чью сторону склонится счастье, решил обезопасить себя с обеих сторон.

Больше всего боялся он, как бы не налез на его слободы сам Юрий, чего ещё, по счастью, не бывало ни разу. Кучко понимал, что Юрий, если только выедет сюда сам, неминуемо отберёт у него лучшие угодья, а заодно, чего доброго, и сыновей.

В предотвращение такой беды боярин, не дожидаясь княжеского спроса, стал сам, досадуя ни себя за слабость и негодуя на Юрия, каждогодно посылать ему своих людей с данью.

Это обыкновенно происходило в начале зимы, по первому пути. Когда завизжат, бывало, по молодому, мягкому снегу полозья уходящих в Суздаль саней с кладью и когда Милуша, стоя в воротах, скажет провожатым, как всегда с улыбочкой, какое-то последнее наставительное словцо, старого боярина разбирала каждый раз такая злость, что, кажется, сам бы себе язык перекусил.

Однажды, после отправки обоза, Кучко под лёгким хмельком разговорился о своих огорчениях и страхах с проезжим черниговским игуменом, человеком спокойным, бывалым и обходительным. Игумен, пробирая пальцами мягкую бороду, ободряюще помаргивал большими умными глазами. Он намекнул невзначай что близок к киевскому князю и что сейчас ездил в Ростов будто бы по какому-то княжому тайному.

После очень длинной и оглядчивой беседы порешили на том, что игумен добудет боярину в Киеве новую слободскую грамоту а Кучко отблагодарит за это крупным вкладом в монастырь, где настоятельствовал игумен.

Вклад был внесён, грамота получена, но через год киевский князь Всеволод Ольгович помер; его заступил ненавистный Юрию племянник Изяслав Мстиславич. В Черниговской земле опять заварились княжеские усобицы; война подступила совсем близко, захватив южный край вятических лесов. Игумен, лишась покровителя, перебрался куда-то далеко — не то в Туров, не то в Пинск, — а Кучку предстояло, стало быть, снова посылать повозников в Суздаль...

На боярина навалилась тоска.

III

О смерти князя Всеволода Кучко узнал 1 сентября, в так называемый Семён-день, когда на боярском дворе, провожая минувшее лето, варили, по обычаю, пиво. Он ничего не сказал домашним о полученном из Киева дурном известии, но когда дочь принесла ему с погребами потевший от холода ковш, он отвёл его рукой и произнёс угрюмо:

   — Не до пива.

Параня, привычная к отцовым причудам, не придала этому, как и остальные, никакого значения. Одна только Милуша подумала про себя: «Старый ворон не каркнет даром — либо было что, либо будет что».

А когда вечером боярыня принялась корить мужа, что не бережётся, что, распарившись в мыльне, долго просидел на крыльце с открытым воротом и без шапки, Кучко уставился бычьими глазами куда-то в угол пола и сказал:

- От кончины не посторонишься.

Прошло недели полторы. Наступили тихие дни бабьего лета, такие тёплые и ясные, что даже старикам становилось временами по-весеннему легко на душе. Едко пахло мочёным льном. На сжатом ржаном поле, что спускалось к речке Неглинной, поблескивала на солнце и отливала радугой тонкая паутина, и перелётные скворцы носились густыми безмолвными стаями.

Все были при деле. Меньшой Кучков сын, Иван, только что воротился с охоты и вдвоём с молодой некрасивой женой обдирал посреди двора убитых зайцев. А их лапки наперёд отсекал и кидал для игры годовалой, похожей на мать дочурке. Старший сын боярина, Яким, повёл приезжего из Суздаля друга на Васильевский луг показывать отцовский табун. Параня у себя в светёлке низала на конский волос мелкий речной жемчуг. Старуха боярыня пошла в поле, чтоб наблюсти, как девки дёргают репу. А сам Кучко пересчитывал с Милушей сметанные на задах усадьбы хлебные зароды: их было около сотни.

Милуша, чистая, полная, нарядная, степенно ходила промеж высоких кладей и негромко подавала голос:

   — Девять. Ещё девять. Ещё девять...

При каждом возгласе Милуши Кучко чиркал концом кипарисового посоха по земле, проводя чёрточку, а сам тем временем прислушивался к мерным звукам молотьбы на дальнем гумне и думал о том, что, когда кончит считать зароды, надо будет заглянуть туда, на гумно.

И ещё размышлял о том, что Якимов приятель Пётр сын давно умершего Мономахова дружинника Замятии (Кучко знавал этого Замятию), — парень, видать, дельный, хоть и без отца вырос. И четвёрку лошадей продать ему не жаль. Недаром, конечно, так выхваливала давеча этого Петра боярыня, и недаром так смешно хмурится Параня, когда поминают при ней его имя.

Эти мысли были, скорее, успокоительны, как успокоительна была глухая, однообразная, плясовая стукотня цепов на току. В это погожее, безветренное утро все звуки приобретали мягкую утешительность. Кучко будто слышал, как стройно поёт во много голосов его большое, налаженное хозяйство.

Он усердно чертил посохом по сыроватой земле, и тоска уже не так щемила душу. А при мысли о Паранином девичьем смущении он даже усмехнулся. Но улыбка никогда ему не удавалась: она сообщала его тугому, непослушному лицу беспомощно-плачущее выражение.

Милуша, обойдя кругом один порядок кладей, поворотилась, чтобы вдоль другого двинуться назад, вскинула глаза и остолбенела. У ног батюшки-свёкра сидел на земле оборванный заика Зотик: весь сгорбился, точно сложился пополам, бросил лук, рассыпал стрелы, одной рукой держится, тяжело дыша, за грудь, другой размазывает пот по искажённому усталостью безволосому лицу.

Но не он испугал Милушу — с дурачка что возьмёшь! — страшен был сам Кучко. Таким никогда ещё не видывала боярина приметливая сноха.

Он стоял всё там же, над рядами начерченных им бороздок, но весь словно осел и был иссиня-бледен. Остекленевшие глаза глядели куда-то поверх зародов.

Посох, ещё упёртый концом в одну из чёрточек, заметно трясся.

Он будто не увидел подбежавшей Милуши и на её вопросы не ответил ничего.

Она крепко схватила Зотика за оттопыренное ухо и, низко к нему нагнувшись, просвистела в самое лицо:

   — Чего?

Заика, вытянув тощую шею, завалив набок голову, глядел на неё с ужасом и молчал.

Она прикрутила ухо так, что слёзы пошли у него из глаз:

   — Говори... затерзаю!..

   — Князь!.. — захлебнулся дурачок. — Гюрги!.. Великая рать!..

На слове «рать» он заикнулся так, что чуть язык не проглотил.

Она не отпустила уха, покуда он не объяснил, что ходил на вершину речки Напрудной бить бобров и там с горы увидел вдалеке на дороге огромную княжескую рать. Передовой отрок наскакал на него и спросил, где ближе проехать на боярский двор. Зотик вырвался у нею из рук, нырнул в лес и глухими, ему одному известными тропами с звериной прытью примчался сюда, чтобы сказать «дитятке» — так почему-то величал он всегда боярина. С тех пор, что Кучко подарил ему однажды в прощёное воскресенье свою старую лисью шапку, дурачок, не избалованный людской лаской, Полюбил боярина на всю жизнь нежной любовью.