Когда разразилась революция, отечественные библеисты во многом еще не определили своего положения на этой шкале, одним полюсом которой были либеральные критики, а другим— фундаменталисты. Понятно, что после 1917 г. на повестку дня вышли совершенно другие вопросы, но много ценного было сказано, к примеру, А.В. Карташевым в его докладе 1944 г.[35], до сих пор не утратившем своей актуальности (хотя в части конкретных примеров там есть, что исправить). Стоит отметить, что в те же самые годы примерно такой же процесс поиска «срединного пути» между двумя крайностями шел и в Католической Церкви— можно привести в качестве примера энциклику «Divinoafflante Spiritu», вышедшую в 1943 г. Возможно, этот процесс подстегнула именно Вторая мировая война, окончательно похоронившая и надежду ультраконсерваторов на «старую добрую Европу», и упования ультралибералов на «разумное устройство общества». Жизнь ставила перед Церковью насущные вопросы, отвечать на которые требовалось на современном языке, не изменяя в то же время многовековому Преданию, и не нужно, наверное, объяснять, что и в наше мирное время мы встречаемся со сходными проблемами.
Однако в целом позицию Карташова разделяли немногие православные— я прекрасно помню, как еще в конце 80–х гг. само выражение «парижская школа богословия» воспринималась чуть ли не как название ереси, а когда Патриарх Алексий II упомянул в своем публичном выступлении в МГУ имена ее представителей в положительном смысле, это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Времена меняются, и сегодня об этом даже странно вспоминать… До некоторой степени линию Карташова продолжал о. А. Мень, и мы знаем, сколько нареканий вызывали его книги. К сожалению, вместо конкретной критики (которая, конечно, всегда бывает уместна), обычно речь шла об огульном отрицании самого подхода, сочетающего научный анализ с духовным прочтением текста: негоже православным о таких вещах рассуждать! Такая позиция обычно представлялась консервативной, традиционалистской, но по сути ее трудно называть иначе, как фундаменталистской.
Итак, подход А.В. Карташова и других ученых и богословов, принадлежащих к этому «срединному» направлению, заключается в том, чтобы позволить себе свободу научного анализа, оставаясь в рамках церковных догматов. Эти рамки достаточно широки: в конце концов вера в Воскресение Христово или в сотворение мира Богом не может быть подтверждена или опровергнута наукой, поскольку наука изучает вещи естественные, а мы верим в сверхъестественное. Мертвые, по данным науки, не воскресают— именно поэтому для нас так значима вера в Воскресение, превосходящее законы естества. Если бы оно этим законам соответствовало, в нем не было бы ничего спасительного для нас.
Таким образом, православный ученый может оставаться вполне добросовестным ученым, а значит, в частности, не предрешать своих выводов. Если затем ему начинает казаться, что какие–то из этих выводов противоречат вере Церкви, это противоречие должно стать для него источником не испуга, а творческого напряжения, отправной точкой поисков истины. Примерно так вл. Антоний Сурожский советовал подходить к чтению Евангелия: не затушевывать возникающих в душе противоречий, а, напротив, отмечать их, размышлять над ними, чтобы они стали точками духовного роста. Возможно, какие–то из подобных вопросов не удастся разрешить и до конца жизни, но смысл ведь не в том, чтобы получить некие гладкие ответы на все вопросы, а чтобы эта жизнь во Христе у нас действительно была, и чтобы она была подлинной. Точно так же и наука, и образование нужны только тогда, когда они подлинны и воспринимаются всерьез. У меня может не быть ответа на какой–то достаточно важный вопрос, и научная честность, равно как и духовное трезвение, требуют признавать, что его нет. Но я доверяю Богу в том, что этот ответ в принципе может быть найден, пусть даже и в жизни будущего века. Это лучше, чем хватать первый попавшийся ответ и объявлять его окончательным.
Но если у нас порой возникают моменты внутреннего несогласия с самим Евангелием, то куда меньше таких спорных случаев связано с научным анализом, и они куда легче разрешаются. Например, если исследователь пришел к выводу, что Послание к евреям в его окончательном виде почти наверняка не писал апостол Павел, что это значит для него? Только одно: авторитет текста не связан с его человеческим авторством. Церковь приняла это Послание как богодухновенное, увидела в нем изложение своей веры и включила его в канон. Кем оно было написано: учениками Павла с его слов, или каким–то отдельным автором— в данном случае никак не влияет на авторитетность самого текста, на истинность высказанных в нем идей.
Другой путь заключается в том, чтобы вообще отказаться от всякого научного анализа, чтобы никого не смущать. Может быть, потому так и скромны успехи российской библеистики? Представим себе на минутку, что литургистам была бы поставлена задача в своих исследованиях оправдать совершенство и изначальную заданность… даже не Типикона, а нашего нынешнего обихода. Допустим, любое замечание в том духе, что некий элемент богослужения возник достаточно поздно и не имеет существенного значения, отметалось бы сходу как заведомо неблагочестивое. Смогла бы литургика достичь при таких условиях своих нынешних высот? Сильно сомневаюсь. Но тогда не стоит предъявлять эти требования и к библеистике.
Как и столетие назад, мы можем творчески перенимать сегодня западный опыт. В нашем отставании есть и свои положительные стороны: мы можем не повторять чужих ошибок, а сразу делать из них выводы. Например, в свое время было сломано очень много копий о теории Q— общего для Матфея и Луки и незнакомого Марку источника, но сегодня все больше исследователей Нового Завета оставляют эту гипотезу в стороне как не доказанную и не слишком полезную для практических целей. Возможно, и нам не следует обращать на нее слишком большого внимания, сосредоточившись на более насущных проблемах. На Западе давно идет и дискуссия о фундаментализме, я приведу сейчас только одно имя, хорошо знакомое российскому читателю— Дж. Данн. Я разделяю не все положения, высказанные Данном, но о фундаментализме он говорит замечательно верно[36].
Прежде всего, отмечу, что здесь исключительно важен психологический фактор. Фундаменталист жаждет уверенности. Он должен точно знать, что некие важные для его веры положения остаются незыблемыми, никто не дерзает на них посягнуть. Казалось бы, такая уверенность напрямую связана с верой… но она, на самом деле, исключает еще одно понятие, названное словом от того же корня. Уверенность исключает доверие. Если я в чем–то уверен, это значит, что я знаю всё наверняка, я всё контролирую сам и никому не позволю на этой территории чем–либо распоряжаться. Но если я доверяю человеку или Богу, я ни в чем не могу быть уверенным, кроме как в благополучном исходе дела. Я готов принять любой поворот событий, я ничего не предрешаю и всё поручаю заботам того, кому доверяю. Именно такой была вера Авраама и вера апостолов— они откликнулись на Божий призыв, еще ничего не зная, не будучи уверенными ни в чем конкретном.
А еще такая уверенность исключает возможность удивления. Если я твердо знаю, какие вещи обнаружу в своем платяном шкафу, то я уверен: там нет ничего незнакомого мне, ничто не попало туда без моей воли. Доверие, наоборот, всегда готово к открытию: с детской непосредственностью оно входит в прекрасный сад любящего Отца и не знает, какие именно цветы и плоды встретит в нем сегодня, но знает лишь, что они будут прекрасны. Доверие готово бесконечно удивляться, а значит— расти, изменяться и жить. Уверенности это не дано, она ходит вокруг прекрасного сада, как сторож с колотушкой, и зорко следит, чтобы никто чужой туда не пролез. Но сторожу бывает не до того, чтобы пользоваться дарами этого сада.
35
«Ветхозаветная библейская критика»; издан отдельной брошюрой в Париже в 1947 г. и перепечатан в сокращении в 30–м номере альманаха «Альфа и омега». Спустя более полувека некоторые его идеи все же представлялись слишком революционными для того, чтобы перепечатать текст полностью.
36
Например, в книге J.D.G. Dunn, The Living Word. Second Edition. Minneapolis: Fortress Press, 2009.