Но к своей и чужой смерти люди библейских времен относились, кажется, гораздо спокойнее, чем мы. Пророк Валаам, глядя на израильский народ, благословляет его и неожиданно говорит: «Да умрет душа моя смертью праведников, и да будет кончина моя, как их!» (Числа 23:10). Как же это можно желать себе смерти? Нет, он просто знает, что смерти не избежать, и молится о том, какой именно он желает себе смерти: как у праведников. То самое спокойное завершение благого пути, о котором, по–видимому, говорил и Екклезиаст. Кстати, Валааму не было даровано то, чего он просил: этот «пророк по найму», принявший в свое время заказ проклясть израильтян, был ими убит вместе с мадиамскими царями (Иисус Навин 13:22).
О смерти— и своей, и чужой— в библейские времена говорили достаточно просто, как о чем–то естественном и обыденном, от нее не прятались, как принято теперь, когда и надгробные речи звучат порой так, словно произошла какая–то немыслимая случайность, которой никто не мог ожидать. Но вот как начинается последняя речь царя Давида, обращенная к его сыну и наследнику Соломону: «Приблизилось время умереть Давиду, и завещал он сыну своему Соломону, говоря: вот, я отхожу в путь всей земли, ты же будь тверд и будь мужествен и храни завет Господа Бога твоего» (3 Царств 2:1–3). И Соломон не возражает, не говорит отцу, что тому еще жить да жить; он понимает, что в «путь всей земли» лучше уходить подготовленным, с ясным сознанием своей судьбы.
Но это, конечно, не значит, что люди смирились со смертью. Да это, наверное, и невозможно. И в пророческих книгах речь то и дело заходит о чудесном времени, когда…
Не будет там больше младенца,
который прожил бы всего несколько дней,
или того, кто состарился прежде времени,
кто умрет в сто лет, будет молод,
а до ста не доживет лишь тот, кто проклят.
Будут строить дома и жить в них,
сажать виноградники и есть их плоды;
а не так, чтобы один построил, а другой жил,
один посадил, а другой ел. (Исайя 65:20–22)
А может быть, случится нечто более удивительно— и смерти не станет совсем?
Он уничтожит покрывало,
что легло на все народы,
все племена накрыло:
Он навеки смерть уничтожит,
и сотрет слезу с каждой щеки (Исайя 25:7–8)
Впрочем, с пророчествами всё непросто (да и может ли быть с ними просто?). Даже те, кто редко бывает в православном храме, наверняка слышали хотя бы раз в жизни на Пасху вдохновенное «Огласительное слово» Св. Иоанна Златоуста, в котором святитель обращается не только к прихожанам— он обращается к самой смерти: «Где твое, смерте, жало? Где твоя, аде, победа? Воскресе Христос, и ты низверглся еси». Это, конечно, цитата из Нового Завета (1 Коринфянам 15:54–55): «Когда же тленное сие облечется в нетление и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою. Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?». Но и Новый Завет здесь цитирует Ветхий, а именно, пророка Осию (13:14). Традиционный перевод этих строк таков:
От Шеола искуплю их, от смерти избавлю!
Где, смерть, твоя чума? Где, Шеол, твоя язва?
Так решил, и не передумаю.
Но если заглянуть в книгу Осии, окажется, что такое понимание плохо вписывается в контекст 13–й главы, которая говорит о наказании, а не об избавлении. И тогда можно понять эти строки как горькую иронию: Господь отказывает упорным грешникам в помиловании и призывает на них чуму и язву:
От Шеола искуплю ли их? От смерти избавлю ли?
Где, смерть, твоя чума? Где, Шеол, твоя язва?
Так решил, и не помилую.
Такое разнообразие интерпретаций, конечно, может шокировать современного читателя. Что же именно имел в виду пророк? Ведь не может быть, чтобы Господь в одной и той же короткой фразе одновременно яростно угрожал израильтянам и давал им самые смелые надежды! Не может… только если мы сами следуем строгим законам формальной логики, где угроза и обещание— два разных и совершенно несовместимых понятия. Но разными бывают люди, времена, обстоятельства, и что звучало угрозой для одних, легко может стать обещанием для других.
Пророки не только говорили— они еще и действовали. Илия во время голода приходит к бедной вдове, ждущей неминуемой смерти вместе со своим сыном, и просит— точнее, приказывает— отдать ему последнюю порцию хлеба. Вдова повинуется, и пища чудесным образом умножается. Но ребенок все равно погибает спустя некоторое время, уже не от голода, а от внезапной болезни. Вдова бросает в лицо пророку горький упрек: «Что тебе до нас, человек Божий? ты пришел ко мне напомнить грехи мои и умертвить сына моего». (3 Царств 17) Безо всякого высокого богословия эта женщина живо чувствовала связь между смертью и грехом, правда, понимала она ее слишком прямолинейно: за свои грехи она расплатилась смертью сына. Пока рядом с ней не было пророка, всё было каким–то обыденным, серым, но его приход высветил и белое, и черное в ее жизни— и теперь за черное ее ждет страшная расплата. Такое уравнение построить очень просто, и множество людей с той поры так и объясняют болезни и смерти… Но Илия не соглашается— он обращает упрек уже к Господу: «Господи Боже мой! неужели Ты и вдове, у которой я пребываю, сделаешь зло, умертвив сына ее?»
Позднее подобное чудо сотворит Елисей (4 Царств 4), и конечно, Христос (Лука 7:11–17). «Бог посетил народ Свой»— говорят евреи, когда видят воскрешение сына вдовы в ничем не примечательном городке. Вряд ли они так быстро признали Христа Богом, почему же они так говорили? И почему вообще Христос воскресил этого юношу? Понятно, что вдова, потерявшая сына, оставалась безо всяких средств к существованию, но ведь не один он умер тогда в Палестине, и ничего примечательного в этом городке и в этой семье, кажется, не было.
Где есть Бог, там нет смерти. Это как огонь и лёд: в одном и том же месте может быть только что–то одно из них, и если Христос встречается со смертью, смерть отступает.
То же самое мы видим в сцене воскрешения Лазаря (Иоанн 11). Удивительная уверенность Марфы и Марии, который повторяют друг за другом: «Господи! если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой»— как можно умирать в присутствии Господа, в самом деле? Но в этом чуде, предваряющем смерть и воскресение самого Христа, мы видим и другое. Мы видим его смирение перед смертью. Мы видим его таким слабым и смертным человеком, как, пожалуй, нигде в Евангелии; даже на Голгофе в Нем больше твердости и уверенности. А здесь, у могилы друга, Он по–человечески растерян: не знает, куда положили Лазаря, — Он скорбит до слёз и даже возмущается, да и как не возмутиться всесилием смерти?
Эти проявления человеческой слабости во Христе заставляли немало потрудиться экзегетов. Но общий смысл, видимо, прост: так раскрывается полнота Его человеческой природы, немощной и ограниченной, как у нас, и непричастной только греху. Природы, подвластной смерти. Но именно такой человек и говорит Лазарю: «Выйди!»— и тот выходит из могилы, из Шеола, из царства теней. И после этого становится предельно ясно: Христа уже не оставят в живых; слишком сильному противнику бросил Он вызов.
А дальше… Мы все знаем, что было дальше. Мы поем об этом каждую Пасху: «смертию смерть поправ». Как и в случае с Адамом и Евой грехопадение не означало немедленного умирания, так и здесь воскресение Христа не означало немедленного упразднения смерти. Но власть ее стала временной, относительной, конечной. «Царствует ад, но не вечнует над родом человеческим»— так поет об этом Церковь в Великую Субботу.
Победить смерть означало для Христа пройти через нее, пережить ее и превозмочь, чтобы даже на этом пути, в «долине смертной тени», мы не чувствовали себя брошенными и одинокими. Он уже побывал там, и там мы встретимся с Ним, чтобы Он вывел нас в вечность.