удовольствие. Когда трещины в бревнах становились уж слишком заметными, их заливали
воском. Воск был из ульев, дед сам отгонял пчел дымовиком с раскаленными углями, весь
облепленный роящимися насекомыми вытаскивал из ульев соты…»
Уже, кажется, в нулевые годы Андрея спросили, удалось ли создать дом, где ему
по-настоящему хорошо, и насколько, если такой дом создан, он похож на дом детства.
Кончаловский ответил: «Он похож на дом моего детства. Он впитал лучшее из него, и у меня
там много любимых вещей. Но самое большое сходство у дома, думаю, со мной. Когда у
человека есть индивидуальность, дом всегда похож на хозяина. А вообще дом моего детства —
это я сам…»
Стойкое ощущение родного угла, подкрепленное к тому же следом от давнего ожога
дедовским дымовиком! Из памяти Андрея, вероятно, никогда не испарится дух детских лет,
проведенных в Буграх: «Утром просыпаешься — пахнет медом, кофе и сдобными булками,
которые пекла мама. Запах матери. Запах деда. Запах детства».
Эти запахи сопровождали в детстве и мать Андрея. Ее первой школой оказалась школа в
Латинском квартале Парижа. Шестилетняя Наталья обратила внимание на тот непременный
завтрак, который помещался в сумках французских школьниц 1910 года — свежий круассан и
плиточка шоколада. Пристрастившись к поеданию удивительного слоеного рогалика, долго не
могла узнать, хотя и страстно желала, рецепта его выпечки. Удалось это осуществить в
Авиньоне. Сюда она попала уже в зрелом возрасте, работая над переводами провансальского
поэта Фредери Мистраля (1830—1914). Остановилась у молодой пары учителей, имевших двух
маленьких сыновей. И здесь увидела, как лепят желанное яство прямо на домашней кухне. В
обмен на рецепт круассана Наталья Петровна открыла секрет выпечки русского черного хлеба,
который умела готовить с юности…
Это умение, несколько, может быть, экзотичное для дочери Петра Кончаловского, было
связано с Абрамцевом. Здесь Наталья бывала с родителями, дружила с внуками Саввы
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
22
Мамонтова. Усадьба была национализирована в 1918 году и превращена в музей. В этом же году
скончался и хозяин. Первой заведующей музеем стала его дочь Александра. И какое-то время в
доме жизнь текла по-старому. Семья Кончаловских в те годы жила летом в мастерской Саввы
Ивановича. Тогда-то Наталья вместе с внучкой Мамонтова Лизой вела хозяйство. Девочки
умели готовить, топить русскую печь в абрамцевской кухне. И обе выпекали черный хлеб из
пайковой муки. У Лизы от прежних времен осталась еще и корова в маленьком хлеву. И
подружка учила Наталью доить.
«…Как же все это ловко, быстро, с любовью делали мы, две девчонки, бывшие
гимназистки, не готовившиеся стать ни стряпухами, ни коровницами, ни прачками. Девчонки,
которые по вечерам читали «Малыша» Альфонса Доде и «Собор Парижской Богоматери» Гюго
по-французски или играли в четыре руки Третью симфонию Моцарта, переложенную для
фортепьяно…»
В жизни интеллектуалов этой популяции легко рифмовались французские круассаны и
русский, крестьянским способом приготовленный ржаной хлеб. Причем и то и другое они были
способны производить на свет собственными руками. А в дополнение ко всему — создавать
уникальные духовные ценности, проходя путь от первого, ремесленного этапа их производства,
до последнего, целиком духовного.
На рубеже XIX—XX веков формировалась особая прослойка интеллектуальной элиты,
вероятно довольно тонкая, из числа ученых и художников, не чурающихся «черного» ремесла,
но окрыленного творческим замыслом. И это могли быть первые ростки так и не развившегося
в стране класса буржуазии.
Семейство Кончаловских следует отнести к этой прослойке. И свобода их передвижений в
мире так же была связана с почти подсознательной склонностью опробовать, ощупать руками
все, что предстояло освоить в частном бытии. Не только Испанию, Кончаловский успел
полюбить и Париж, потому что «там можно было жить, как хочется». Пожалуй, эта и была
главная «европейскость» в его воспитании, хорошо усвоенная и детьми, и внуками — «жить,
как хочется», то есть жить естественной жизнью частного, независимого человека.
В советский период первый (и последний!) выезд Петра Кончаловского за рубеж
состоялся, напомню, в 1924—1925 годах. Его пригласили участвовать в международной
Венецианской выставке живописи и ваяния. Советский Союз впервые получил в постоянное
пользование павильон на бьеннале. «Отцу, — вспоминает Наталья Петровна, которой самой был
тогда 21 год, — хотелось поработать, и поэтому незамедлительно после выставки мы
отправились в Сорренто, чтобы через два месяца переехать в Рим, потом снова в Венецию, на
осенние пейзажи. А к зиме собирались в Париж, куда были отправлены 120 картин Петра
Петровича для персональной выставки…» В воспоминаниях Натальи Петровны ее отец —
большой, свободный, дышащий молодостью счастливый человек — счастливый
независимостью своего существования. Но именно потери своей независимости Петр Петрович
и испугался, говорит внук, во время последней поездки в Европу.
Вернувшись на родину, семья скоро почувствовала необходимость отгородиться от
внешнего мира природой и натуральным хозяйством. По словам внука, его дед на принципы,
что называется, «не напирал», чурался политики и идеологии. Но и человеческим достоинством
при этом не поступался.
Обжегшись Западом в самом начале 1960-х, Андрей еще тогда готов был расстаться с
советским образом жизни навсегда.
Впервые отправляясь за рубеж, на Венецианский фестиваль, Андрей вначале оказался в
какой-то римской гостинице. Было уже довольно поздно. Он вышел на балкон. Площадь перед
гостиницей кишела людьми, переливалась огнями, возбуждалась музыкой и пением.
«Праздник?» — поинтересовался он. «Нет! — ответили ему. — Мы так живем».
А в 1968 году он в первый раз оказался в Лондоне: работал над сценарием по
«Щелкунчику» для английского режиссера Энтони Асквита, желавшего сделать сказку с
русским балетом.
Чему Кончаловский поразился прежде всего в британской столице? А тому, что город
явился обихоженным вековой традицией частным домом. От него веяло ощущением
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
23
солидности, долгопрочности мира, надежности устоев, поддерживающих общество. И главное:
символом этой долгопрочности предстали… входные двери лондонских домов.
«Для советского гражданина дверь подъезда — это что-то загаженное, зацарапанное,
покрашенное или отвратительным красно-коричневым суриком, или, если в деревне, выцветшей
голубой краской, а то и вовсе сгнившее. А тут — полированные двери красного (!) дерева с
бронзовыми ручками. Такое еще можно представить внутри музея. Но что бы это была уличная
дверь, да еще с всегда начищенной, а не позеленевшей до безобразия бронзой — нет, это
казалось немыслимым!»
Таким и запечатлелся в сознании советского режиссера древний город — как старая
уютная квартира с разными дверями, комнатами, коридорами, несомненно принадлежащая
зажиточному, хорошо воспитанному, солидному человеку.
Характерное для Кончаловского восприятие чужой культуры! Как чужого дома, но не
чуждого, а именно — чужого, то есть другого, не похожего на свой, который, кстати говоря,
может быть по отношению к своим обитателям как раз чуждым. А этот чужой дом был таким,
что его хотелось обжить, вместить в свой культурный опыт.
Для внука Венеция стала первым непосредственным контактом с заграницей, для деда