песни. С этими людьми он чувствовал себя нормальным человеком — я могу понять это. Для
остальных он был совсем другим, и они для него тоже были другими. Поэтому воспоминания
сталинского киномеханика очень субъективны, но они как раз и подчеркивают ужас, трагедию
— и Сталина, и нации».
Исследуя национально-культурный феномен «иванизма», Кончаловский увлеченно
погружается и в постижение природы тоталитарной власти, причем со стороны всеобщего
преклонения, ужаса перед ней и в то же время — рабской к ней любви.
Что же так влечет к властно возвышающемуся тирану, понуждая доискиваться корней его
магнетизма? Может быть, то обстоятельство, что тиран всегда ходит рука об руку со смертью и,
убежденный в собственном бессмертии, презирает трепет ужаса перед ней, которым полнится
душа любого из нас? Отсюда, возможно, и податливость целого народа регламенту его властной
игры, и невероятные, по мнению современников, посягательства метафизически чуткого
Пастернака на разговор с вождем «о жизни и смерти».
В «Жизнеописании М. Булгакова» Мариэтта Чудакова ставит вопрос о «состоянии
отечественных интеллигентов в середине 1930-х годов». Она полагает, что, возможно,
объяснительную силу имеет «аналогия с гегелевским «абсолютным духом», которому
уподобляло Сталина в середине 30-х годов восприятие философски образованных сограждан».
А культуролог Л. Баткин видит здесь социально-исторический парадокс, когда «во главе
режима, перевернувшего мировые пласты и унесшего миллионы жизней», оказалась
посредственность. «Иванизм», если следовать логике Баткина, — «обыкновенный сталинизм»,
«скоморошья гримаса истории».
Сталинский режим перемолол все лучшее — ив народных низах в том числе. В действие
пришел принцип «последние станут первыми». Историческая ломка выдавила на поверхность
тот человеческий материал, из которого к концу тридцатых годов сформировалась «новая
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
48
порода управляющих», читаем в статье Баткина «Сон разума». Индивидуально они могли быть
разными, но как «выдвиженцы» они сближались. И «со временем воспроизводство по принципу
конформности, серости делало исключения практически почти невозможными». «Это
деклассированные люди, сбившиеся в стаю, в новый класс «руководителей». Они ничего не
умеют и толком ничего не знают, но они умеют «руководить»…
Так начинался путь от Сталина к Брежневу и далее, когда неслыханный в мировой
истории основной принцип воспроизводства государственной касты состоял в том, что
«вменялась серость». Явилась, по выражению культуролога, новая бюрократия — «серократия».
Так «вызревал, формировал себя политический режим, который не «создан» Сталиным и
не «создал» Сталина, а скорее рос вместе с ним как СТАЛИНЫМ». Режим, фактически
исчерпавший себя уже в фигуре Брежнева.
Вот эта скоморошья ухмылка Истории, с молчаливого согласия наших Иванов, помогла
«серократии» учредить насильственные правила властного антикарнавала, которые
Кончаловский, хотел он того или нет, воспроизвел в «Ближнем круге».
С.В. Михалков так или иначе должен был войти в среду новообразовавшейся советской
бюрократии («серократии»). Правда, произошло это намного позднее, чем с другими его
коллегами — А. Фадеевым или К. Симоновым. Оказавшись в этой среде, он должен был
подчиняться ее неписаным правилам. Не потонуть окончательно в болоте «серократии» ему
помогали природный юмор, талант, то детское, что жило в нем и замечалось окружающими.
Ведь сказал же кто-то, что он вовсе не был детским поэтом, просто лирическому герою его
стихов всегда было лет шесть…
Может быть, в Сергее Владимировиче все же не исчез инстинкт охранителя собственного
гнезда. И он заслонял и себя, и семью на самом переднем крае скрытого сражения частного
человека с Государством. В каком-то смысле не давал источиться тому культурному фундаменту,
в который были заложены и судьбы рода Суриковых-Кончаловских. Может быть, на это и на
замечательные детские стихи, ставшие классикой жанра, пошла та часть божьего дара
человечности, которую не смогла поглотить власть.
Как бы там ни было, но за спиной долговязой фигуры, напоминающей им же
придуманного дядю Степу-милиционера, среди океана коммунального советского бытия
находился Остров.
Остров частной жизни семьи Михалковых-Кончаловских…
Часть вторая На острове
…Я жил па отделенном от советского мира острове…
Андрей Кончаловский. Низкие истины. 1998 г.
Андрей появился на свет в доме № 6 по улице Горького. Рождение же второго мальчика,
Никиты, связалось с получением новой, трехкомнатной квартиры — по той же улице, но в доме
№ 8. Дом считался, как вспоминает сам Андрей, «блатным». Здесь жили знаменитости…
Следующая перемена жилья произошла в начале 1950-х. Теперь квартира находилась на
улице Воровского (угол Воровского и Садового кольца). Она была уже пятикомнатной: кабинет
у отца, комната у матери, столовая и еще две комнаты — в одной жила старшая сестра Катя с
няней Хуанитой, в другой Андрон и Никита.
Из самых ранних детских переживаний в памяти Андрея остались страхи и спасение от
них на материнской груди.
«…Боялся я маминого приятеля-негра Вейланда Род-да, никогда не видел черного
человека. Боялся картинки-чудовища в книжке сказок. Но больше всего боялся пылесоса. Когда
его включали, я бежал по квартире. Квартира была маленькая, двухкомнатная, но бежал я по ней
бесконечно долго, забивался в дальнюю комнату и держал дверь обеими руками, пока пылесос
не выключался. Ужас, охватывавший меня, помню до сих пор. И помню свои руки,
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
49
вцепившиеся в дверную ручку над головой.
Потом приходила мама, успокаивала меня, я плакал, она укладывала меня в постель и,
поглаживая по спине, говорила: «Спи, мой Андрончик… Спи, мой маленький…»
Мамы со мной уже больше нет. Вернее, она со мной, но увидеть ее я уже не могу. Засыпая,
когда мне одиноко, слышу над собой мамин голос и повторяю про себя ее слова: «Спи, мой
Андрончик… Спи, мой маленький…»
Глава первая «…Когда пускался на дебют…»
… От шуток с этой подоплекой
Я б отказался наотрез.
Начало было так далеко>,
Так робок первый интерес.
Борис Пастернак
1
Семейная традиция настигла юного Андрона едва ли не сразу по возвращении с родными
из эвакуации в Среднюю Азию, в семь-восемь лет.
«…У мамы была ближайшая подруга — Ева Михайловна Ладыженская, мосфильмовский
монтажер. Она много работала с Эйзенштейном, Пудовкиным, Роммом, впоследствии
монтировала и моего «Первого учителя»… Так вот, как-то зимним днем 1945 года мама и Ева
Михайловна, пообедав и выпив водочки, решили, что самое время учить меня музыке… Они
отвели меня в музыкальную школу в Мерзляковском переулке: так началась моя несостоявшаяся
карьера…»
Наталья Петровна музыку обожала. Читатель помнит, особого рода приязнь к первому
мужу родилась из-за того, что он был неплохим пианистом. А расстались недолгие супруги,
говорят родные, потому что к музыке, точнее, к исполнительству вернуться молодой муж не
пожелал. Очень стеснялся публичных выступлений…
И Андрей музыку уже никогда не оставит, хотя из консерватории уйдет, и его карьера на
исполнительском поприще не состоится. Занятия музыкой, кроме прочего, способствовали
развитию самодисциплины, не позволяли избаловаться. Но с восьмого-девятого класса от рояля
потянуло в шашлычную у Никитских ворот, в доме, где находились, между прочим, кинотеатр