«Я родился в Ямской слободе, при самом Воронеже. Уже десять лет тому назад Ямская чуть отличалась от деревни. Деревню же я до слез любил, не видя ее до 12 лет. В Ямской были плетни, огороды, лопуховые пустыри, не дома, а хаты, куры, сапожники и много мужиков на Задонской большой дороге. Колокол „Чугунной“ церкви был всею музыкой слободы, его умилительно слушали в тихие летние вечера старухи, нищие и я <…> кроме поля, деревни, матери и колокольного звона я любил еще (и чем больше живу, тем больше люблю) паровозы, машины, ноющий гудок и потную работу. Я уже тогда понял, что все делается, а не само родится, и долго думал, что и детей где-то делают под большим гудком, а не мать из живота вынимает», — писал он в одной из автобиографий.
О родителях Платонова известно не так много. Мы не знаем, когда и при каких обстоятельствах они познакомились, какие связывали их отношения, что за атмосфера была в доме, каковы были первые впечатления ребенка, детские раны, радости, мечты и обиды. Пожалуй, лишь одно не очень ясное воспоминание проливает свет на тайну Андреева детства: «О войне — о чувстве моих состояний на выездах, в глуши, без матери, в поле (на торфу, за глухими посадками, вдалеке, молча много суток, хождение между тремя домами много лет, лишнее время в детстве, в экономии, Латное, китайцы с войны из окопов, на станции, белые известняки, жара, сердце, пустые вокзалы, горе), задумчивость — задумчивость, т. е. терпение мое».
Но эти скупые, отрывистые записи Платонов делал для себя, и за неимением писем, мемуаров или дневников его родных и ввиду нежелания самого писателя о своем детстве рассказывать — «Он вообще не любил говорить о себе, никогда не вспоминал события детства и юности», — писал Гумилевский, хотя в 1927 году намерение написать о себе у Платонова было, о чем свидетельствует его письмо жене: «Думаю теперь засесть за небольшую автобиографическую повесть (детство, 5—12 лет) примерно», а в «Записных книжках» 1931–1932 годов не случайно появится: «Лето, детство, плетень, солнце — и это останется на все будущее» — о многом приходится гадать, предполагать, либо идти вслед за платоновской прозой, которую принято считать автобиографической, но вряд ли она в точности отражала реальную картину тех лет, и переносить механически образы «Ямской слободы», «Чевенгура», рассказа из старинного времени «Семен» на жизненную канву их создателя значило бы вольно или невольно картину его жизни искажать.
К примеру, фрагмент из «Ямской слободы»: «Детей же били исключительно за порчу имущества, и притом били зверски, трепеща от умопомрачительной злобы, что с порчей вещей погибает собственная жизнь. Так, на потомственном накоплении, только и держалась слобода» — вовсе не означает, что таковыми были нравы в семье автора, хотя очевидно, что в детстве Платонов видел окрест себя много горя и впоследствии это страдание запечатлел, сгустив краски, возможно, даже больше, чем дореволюционная жизнь заслуживала. Но едва ли дело тут в революционной конъюнктуре и пролетарском диктате времени — то был голос человеческого сердца, восприимчивого прежде всего к трагической стороне бытия, что не отменяло, а усиливало его любовь к Божьему миру.
«Он был когда-то нежным печальным ребенком, любящим мать, родные плетни и поле и небо над всеми ими. По вечерам в слободе звонили колокола родными жалостными голосами, и ревел гудок, и приходил отец с работы, брал его на руки и целовал в большие синие глаза.
И вечер, кроткий и ласковый, близко приникал к домам, и уморенные за день люди ласкались в эти короткие часы, оставшиеся до сна, любили своих жен и детей и надеялись на счастье, которое придет завтра. Завтра гудел гудок и опять плакали церковные колокола, и мальчику казалось, что и гудок, и колокола поют о далеких и умерших, о том, что невозможно и чего не может быть на земле, но чего хочется. Ночь была песнею звезд, и жаль было спать, и весь мир, будто странник, шел по небесным, по звездным дорогам в тихие полуночные часы».
Так писал Платонов в раннем рассказе «Сатана мысли». И есть великая тайна в том, почему из миллионов русских мальчиков, родившихся на пороге самого страшного русского века в самой русской гуще (Воронежская губерния была одной из наиболее плотно заселенных в России), именно ему, мешанину воронежской Ямской слободы, взявшему даже не псевдоним, а по крестьянской традиции имя отца вместо фамилии — Андрей Платонов сын, Господь судил ближе всего подойти к сердцу русского человека в эпоху смуты. А между тем ничего особенного, что порою сопровождает появление на свет замечательных людей, в происхождении Платонова не было или пока что нам не открылось.