Мастера стоят, глядя в землю, превратившись в слух, и не смотрят на колокол — они ждут звука. Только ради него работали они целый год как проклятые, терпели позор и унижения от этого одержимого мальчишки. Бориска широко раскрытыми глазами, не отрываясь, следит за размахом тяжелого языка, но вдруг ноги его слабеют, и он опускается на землю, прямо в весеннюю грязь.
Десятипудовый язык, раскачиваясь, почти касается колокольной щеки. Еще раз, еще… и еще… Все ближе к тяжелой меди, загадочной и безмолвной.
Огромный густой и низкий звук медленно отделяется от вздрогнувшего колокола и зачарованно плывет над пораженной толпой. Другой удар будит многоголосые звонницы, которые отвечают ему нестройным и радостным благовестом. Счастливые люди машут руками, срывают шапки и крестятся на кремлевские купола.
А колокол все гудит и гудит, набирая малиновую силу, звонарь все раскачивает и раскачивает тяжеленный язык и во весь голос восторженно орет что-то.
Князь дергает носом и отворачивается от яркого весеннего солнца. Иноземец же, сняв шляпу, смотрит, улыбаясь, по сторонам и шутливо морщится от оглушительного непрекращающегося гудения.
Бориска поднимается с земли и, судорожно хватая ртом холодный воздух, идет, не разбирая дороги. Народ расступается, глядя на него с радостью и недоверием. Свободные и счастливые слезы льются по искаженному рыданиями мальчишескому лицу. Он спотыкается, и сильные руки подхватывают его. Задыхаясь от слез, Бориска прижимается к чьей-то груди, пахнущей дымом и мужицким потом, и слышит странный хриплый голос, успокаивающий и невнятный:
— Не надо, не, надо… Вот и все… ну и хорошо… Видишь, как все получилось… ну и хорошо. — Андрей дрожащими руками гладит малого по волосам, по тонкой шее и худой, как у подростка, спине. — Вот и хорошо… Вот и пойдем мы с тобой вместе… Ну чего ты?.. Я иконы писать, ты — колокола лить… А?.. Пойдем?.. Пойдем с тобой в Троицу, пойдем работать… Какой праздник-то для людей… Какую радость сотворил и еще плачет…
Андрей поднимает глаза и встречается взглядом с Даниилом Черным.
Возникают и тают нежные голубые и пепельные пятна, пульсируя и сменяя друг друга в настойчивом повторении. Изумрудные приплески и жаркая охра, потрескавшаяся за пятьсот лет. Прозрачный голубец, ограниченный оливковой от времени охрой. Мягкие переливы охряных и золотых пространств, словно залитые солнцем осенних лесов, синева неба, окрасившая складки одежд, упавших и застывших жестким контуром, перламутровая нежность прозрачных мазков, легких, туманно-голубых, словно лесные дали, гранатово-розовых, как сентябрьский осиновый лист, тускло-фиолетовых, схожих на темную глубину воды, подернутую рябью, грозящей непогодой…
В дымчатые чистые и милые своей прозрачностью приплески вплетается четкий и размеренный узор фресковых орнаментов. Линии и контуры двоятся, множатся, льются и переплетаются, пересекают и уничтожают друг друга в осмысленной непоследовательности.
Мягкие, словно волшебные лекала, изгибы рук и будто наполненные ветром покровы, завершенные неожиданными складками, похожими на смятую жесть…
«Страшный суд». Льются мокрые и тяжелые волосы Марфы в простом бабьем сарафане. В протянутой руке она держит корабль свободно и с выражением необычайной значительности, ибо корабль этот — души погибших на водах. И слышен плеск воды и приглушенные туманом тоскливые призывы, безнадежные и горестные: «Марфа-а-а-а! Плыви-и-и-и-и! Ма-а-а-рфа-а!»
Торжественно и скорбно проплывают прекрасные лица женщин, возведенных Андреем в сонм Праведных Жен по праву прихоти освобожденной фантазии. Они двигаются друг за другом скорбной вереницей в надежде на спасение через унижение своей души, и, как биение сердца, гулко отдаются удары зазубренной татарской сабли в удивительной тишине.
Одна за другой возникают перед нами иконы и фрески — прозрачные и строгие, нежные и жесткие одновременно…
И переплетаясь с ними, делая понятным и бесконечно простым путь от возникновения замыслов Андрея вплоть до их воплощения, бьются наравне с видимым звуки и музыка природы. Та, которую слышал Андрей в минуты зарождения в нем высоких и светлых образов.
Торжество линии, благородство цвета, выношенные в страдании, вытесняются шумом битвы, треском пожаров, гудением пчел над снежными гречишными полями — пением земли, которая вынудила Андрея на самозабвенную любовь к лазурному голубцу, бирюзовому приплеску, к радостному соседству охряных скал с синей тяжестью ангельских одеяний.
И вот, наконец, «Троица» — смысл и вершина жизни Андрея. Спокойная, великая, исполненная трепетной радости перед лицом человеческого братства. Физическое разделение единого существа натрое и тройственный союз, обнаруживающий поразительное единодушие перед лицом будущего, распростертого в веках.