О научной сдержанности Мандельштама его соавтор сказал, что она «проистекала отнюдь не из того, что Л. И. недооценивал значения полученных результатов, наоборот, он очень хорошо его понимал и поэтому считал себя особенно обязанным не выступать с важными утверждениями без самой тщательной проверки»46.
В данном случае в задержку публикации вклад внесла и отечественная история. След этого остался в письмах того времени другу семьи Рихарду фон Мизесу после перерыва в переписке более года: «Вы долго от нас не имели известий, потому что у нас тут были разные неприятности с нашими родными и не было настроения писать». «У нас за последнее время были не очень радостные дни. Много семейных забот и тому подобного, они и сейчас не совсем прошли»47. «Неприятности» и «семейные заботы» — это аресты.
Память Евгения Фейнберга сохранила сцену, относящуюся к тому времени: «В комнату входит Л. И. с мокрым фотоснимком в руках, он разглядывает спектр и задумчиво говорит: «Вот за такие вещи присуждают Нобелевские премии…» На это жена ему возбужденно восклицает: «Как ты только можешь думать о таких вещах, когда дядя Лева в тюрьме?!»[2].
Григорий Ландсберг, не получивший «из-за Мандельштама» Нобелевскую премию, получил от него нечто более важное: «Я был уже не мальчиком, когда впервые встретился с Л. И. Теперь я уже пожилой человек. Но я не стыжусь признаться, что на протяжении двух десятилетий моей близости с Л. И. я, принимая то или иное ответственное решение или оценивая свои поступки и намерения, задавал себе вопрос — как отнесется к ним Л. И. <…> Я мог не соглашаться с Л. И., особенно когда речь шла о тех или иных практических шагах, но никогда у меня не было сомнения в правильности морального суждения Л. И. о людях и поступках. И я надеюсь, что воспоминание о Л. И. будет сопровождать меня в оставшиеся на мою долю годы и будет служить источником моральной силы, как в предшествующие счастливые годы этим источником мне служили встречи и беседы с ним»48.
Ландсберг сказал это в 1944 году на заседании, посвященном памяти Леонида Исааковича. Тогда немыслимо было, что через несколько лет громко и грозно зазвучат обвинения против Мандельштама, от идеализма и космополитизма до… шпионажа. С этим невеселым временем мы еще познакомимся и убедимся, что Мандельштам оставил действительно мощный источник моральной силы, из которого черпали защищавшие его ученики. Из того же источника, быть может не сознавая это, пил и Андрей Сахаров, пришедший в школу Мандельштама через несколько недель после смерти основателя.
Органическое соединение науки и нравственности отмечали в Мандельштаме все, знавшие его. И именно это соединение формировало атмосферу его научного окружения. Как пишет И. М. Франк, соавтор Тамма по нобелевской работе: «Научное бескорыстие было одной из характерных особенностей Московской физической школы, основы которой заложил еще П. Н. Лебедев и которую на моей памяти развивал Л. И. Мандельштам»49. Попав в поле действия мандельштамовской школы, в поле «непрерывного научного обсуждения», Франк не сразу понял, что «в этих беседах часто излагались новые идеи задолго до их опубликования и, разумеется, без опасения, что их опубликует кто-то другой»50.
Важная особенность Мандельштама-учителя состояла в том, что не он выбирал себе учеников, а они выбирали его. Он готов был учить всякого, кто этого по-настоящему хотел. Вступительную лекцию к курсу физики в 1918 году он закончил так: «Занятия физикой, углубление в ее основы и в те широкие идеи, на которых она строится, и в особенности самостоятельная научная работа, приносят огромное умственное удовлетворение. Убеждать в этом я не хочу. Да и вряд ли здесь возможно убеждение. Тут каждый должен убедиться сам. Но я хотел бы, чтобы вы знали, что если кто-нибудь из вас почувствует в себе такое стремление, то для меня всегда будет большим удовольствием способствовать всем, чем я могу, его осуществлению»51.
Воспитывал Мандельштам исключительно собственным примером, своим способом жизни. По поводу недостойного поведения некоего физика он сказал: «Взрослых людей не воспитывают. С ними либо имеют дело, либо не имеют». Не все, прошедшие школу Мандельштама, выдержали испытания честолюбием и страхом перед власть имущими, но поразительно большая доля его учеников совмещала квалификацию научную и нравственную.
О редком сочетании в Мандельштаме обычно исключающих друг друга свойств говорил Тамм: «…непередаваемая доброта и чуткость, любовная мягкость в обращении с людьми сочетались в Л. И. с непреклонной твердостью во всех вопросах, которым он придавал принципиальное значение, с полной непримиримостью к компромиссам и соглашательству»52.
Учитывая склад личности Мандельштама, можно удивляться, что ему удалось столь полно реализоваться. Главная причина — в том, что личность его притягивала и людей практического склада, готовых в реальной советской жизни обеспечивать условия для деятельности его школы. На протяжении шести лет (1930–1936) это было главным делом Бориса Гессена.
Западный исследователь истории российской науки Лорен Грэм называет Гессена «профессиональным физиком», доклад которого о Ньютоне, сделанный в 1931 году на Международном конгрессе по истории науки в Лондоне, «по масштабам своего влияния стал одним из наиболее важных сообщений, когда-либо звучавших в аудитории историков науки»53. Есть и совсем другое мнение. «Красный директор Гессен следил за тем, чтобы научный директор — известный физик профессор Л. Мандельштам, — и сотрудники не уклонялись в идеалистических направлениях от прямой дороги диалектического материализма», — выразился Гамов в книге, написанной в США в 1960-х годах54. И добавил: «Бывший школьный учитель, товарищ Гессен знал кое-что из физики, но больше всего интересовался фотографией и замечательно делал портреты хорошеньких студенток».
Западные историки науки могут чтить в Гессене одного из своих предшественников, а читатели научно-приключенческой книги Гамова могут потешаться над претензиями учителя-марксиста, но в российской истории роль Гессена была совсем иной. Он не был профессиональным физиком, не был и школьным учителем. И страсть к фотографированию девочек Гамов приклеил ему зря — этим увлекался другой профессор МГУ, из совсем другого, тимирязевского лагеря[3].
Главное дело Гессена началось в сентябре 1930 года, когда его — коммуниста, занимавшегося философией науки, — назначили директором Института физики МГУ. С этого начался расцвет мандельштамовской школы. Дело в том, что Гессен был не просто партийным назначенцем, он хорошо понимал, что такое настоящая наука и кто такой физик Мандельштам. Ведь Гессен был другом Тамма с гимназических лет, они вместе год проучились в Эдинбурге, вместе вернулись в Россию, где завершали высшее образование в разных городах, в одинаково непростых условиях революции и Гражданской войны. Встретились вновь и возобновили свою дружбу они в Москве в 1922 году. Гессен, наверняка по совету Тамма, занялся основаниями статистической физики под руководством Мандельштама.
И неудивительно, что в 1928 году он опубликовал отличную книгу о теории относительности. Удивительнее, что власти доверили ему важный административный пост в системе науки и образования. Объяснить это может конкретный момент времени, когда это назначение состоялось.
В начале 1930-х годов государственная власть еще не подмяла под себя жизнь науки. Об этом свидетельствует, например, то, что в 1931 году высшей премией страны — Ленинской — наградили Леонида Мандельштама и Александра Фридмана. Второе награждение, пожалуй, еще удивительнее. Ведь Фридман умер от брюшного тифа в 1925 году, вскоре после того, как прославил свое имя открытием — на кончике пера — расширения Вселенной. Фактически он понял эйнштейновскую теорию гравитации лучше ее автора, который не сразу признал правоту российского математика. Наградили Фридмана, правда, не за космологию, а за динамику атмосферы. Но космология раньше других физических теорий попала под удар партийных философов, которые ее и «закрыли» на четверть века. И причастность к «поповской» теории могла бы перевесить всякие научные заслуги. То, что не перевесила, говорит о времени — и делает менее странным тот факт, что новоназначенный директор Физического института МГУ Борис Гессен главным для себя считал заботу о школе Мандельштама. С этим делом он успешно справлялся до самого своего ареста в 1936 году.
2
Е. Л. Фейнберг, беседа 1 мая 1998 года. Для «дяди Левы», Льва Исаевича Гуревича, приговор к смертной казни был заменен на ссылку после ходатайства профессоров МГУ Л. И. Мандельштама и А. Г. Гурвича перед Вышинским — тогда ректором МГУ, будущим генеральным прокурором Сталина (Н. А. Белоусова, беседа 8 декабря 1998 года).
3
Это был Анатолий Болеславович Млодзиевский, ранее преподаватель Алферовской женской гимназии. Его художественные фотографии выставлялись на физическом факультете и запоминались надолго. На одной из фотографий, под названием «Мотылек», на переднем плане был одуванчик с сидящей на нем бабочкой, а на заднем — не в фокусе — обнаженная девичья фигура (Б. Г. Ерозолимский, беседа 7 декабря 2004 года).