На собрании в ФИАНе Тамм рассказывал о своем участии в Первом съезде Советов в июне 1917 года: «Там были внесены три резолюции: одна за то, чтобы предоставить генералам право смертной казни на фронте, другая — против, и третья резолюция — не давать права смертной казни на фронте генералам, но не потому, что она невозможна, а потому, что она возможна только в руках пролетариата. За эту резолюцию голосовали пять человек, и среди них был я».
Право смертной казни, которое Тамм в 1917 году считал возможным доверить пролетариату, продолжало терзать страну. Спустя неделю после фиановского актива в Свердловске был арестован его любимый ученик Семен Шубин (1908–1938), возглавлявший теоротдел Уральского физико-технического института. В мае арестовали Александра Витта (1902–1938), профессора МГУ, яркого участника мандельштамовской школы. В августе — Матвея Бронштейна (1906–1938), замечательного ленинградского теоретика, у которого Тамм был оппонентом по докторской диссертации.
У них были разные приговоры — восемь лет, пять лет и расстрел, — но все трое погибли в 1938 году. Спустя три десятилетия, в парадном томе к пятидесятилетию советской власти, Тамм подводил итоги развития теоретической физики и одним из итогов указал безвременную гибель этих троих физиков, «исключительно ярких и многообещающих», получивших образование уже в советское время.
Об этих погибших тридцатилетних физиках говорит и Сахаров в своих «Воспоминаниях», о них он узнал от своего учителя. В 1960-е годы судьба привела Сахарова к теории гравитации и космологии, которой Матвей Бронштейн посвятил свои главные работы, и вскоре он познакомился с вдовой Бронштейна — Лидией Чуковской. Их сблизило участие в правозащитном движении, и Сахаров объяснял ей смысл и значение научных работ ее мужа…
Лидия Чуковская, которая всю жизнь вела дневник, заметила много лет спустя: «Мои записи эпохи террора примечательны, между прочим, тем, что в них воспроизводятся полностью одни только сны. Реальность моему описанию не поддавалась; больше того — в дневнике я и не делала попыток ее описывать. Дневником ее было не взять, да и мыслимо ли было в ту пору вести настоящий дневник? Содержание наших тогдашних разговоров, шепотов, догадок, умолчаний в этих записях аккуратно отсутствует»60.
О той же реальности Андрей Сахаров написал полвека спустя: «Если говорить о духовной атмосфере страны, о всеобщем страхе, который охватил практически все население больших городов и тем самым наложил отпечаток на все остальное население и продолжает существовать подспудно и до сих пор, спустя почти два поколения, — то он порожден в основном именно этой эпохой. Наряду с массовостью и жестокостью репрессий, ужас вселяла их иррациональность, вот эта повседневность, когда невозможно понять, кого сажают и за что сажают».
Иррациональность происходившего в Тридцать седьмом даже и сейчас поражает, когда, например, в следственном деле расстрелянного читаешь, что его завербовал в «фашистскую террористическую организацию» человек, которого террор обошел стороной, или из аккуратно подшитых бумаг узнаешь, что голландский физик-еврей завербовал советского физика-еврея работать на разведку нацистской Германии.
Тем более иррациональность была невыносима для людей, находившихся под властью «научной» социалистической идеологии. Старались найти причину для ареста близкого человека, и… кто ищет, тот всегда найдет. Причину «следственной ошибки» усматривали в том, что исчезнувший когда-то встречался с каким-то будущим врагом народа, или бывал за границей, или слишком резко высказывался, или, наоборот, был подозрительно молчалив, или, наконец, что в следственные органы пробрались вредители, которые и сажают честных и преданных советской власти людей.
Тамм, например, думал так об аресте своего младшего брата: «Я мучился, старался понять, в чем он мог быть виноват… Я не допускал мысли о том, что могут посадить невиновного. Так я мучился, пока не нашел удовлетворительного, как мне казалось, объяснения. Я подумал: Леня никогда не мог бы совершить ничего плохого. Но, может быть, он что-то знал о преступлениях других людей и не донес? Он был благородный человек и никогда бы не донес. А в то время недоносительство преследовалось по закону, и довольно сурово. Вот его и арестовали. Когда я все это придумал, мне стало намного легче. И только гораздо позднее я понял, что он совсем ни в чем не был виноват»61.
В 1937-м Андрею Сахарову было лишь 16 лет, и судьба пощадила его, не показав худшего из возможного. Родителей террор не тронул, а они оберегали сына от суровой реальности, в частности и тем, что обеспечили ему возможность учиться дома вплоть до седьмого класса. Это было необычное по тем временам и дорогое предприятие, за которым стояло, можно думать, недоверие не только к школьному образованию, но и к стандартному советскому воспитанию. Слишком нестандартным был их мальчик — первый и довольно поздний ребенок, «принц» для мамы и способный ученик для отца, прирожденного учителя.
Домашнее обучение, по мнению самого Андрея Сахарова, усилило его «неконтактность, от которой страдал потом и в школе, и в университете, да и вообще почти всю жизнь». Однако вместе с тем домашние стены, любовь и бережное отношение дольше обычного защищали его внутренний мир, и это внесло свой вклад в характерное для него сочетание чувства собственного достоинства, мягкой манеры поведения и моральной твердости. Когда он перед зачислением в седьмой класс сдавал экзамены, учителей особенно удивила его «манера держаться — по-домашнему свободно и непринужденно». Домашняя свобода формировала его внутренний мир вместе с индивидуальным образованием. Физикой и математикой с ним занимался отец, преподаватель физики и автор учебных и научно-популярных книг:
«Мы делали простейшие опыты, и он заставлял аккуратно их записывать и зарисовывать в тетрадку. Я, как мне кажется, понимал все с полуслова. Меня очень волновала возможность свести все разнообразие явлений природы к сравнительно простым законам взаимодействия атомов, описываемым математическими формулами. Я еще не вполне понимал, что такое дифференциальные уравнения, но что-то уже угадывал и испытывал восторг перед их всесилием. Возможно, из этого волнения и родилось стремление стать физиком. Конечно, мне безмерно повезло иметь такого учителя, как мой отец».
Нетрудно понять отца, который, раскрывая перед сыном стройные законы природы, держал при себе мысли по поводу хаотического беззакония за стенами дома: «Пока я не стал взрослым, папа боялся, что если я буду слишком много понимать, то не смогу ужиться в этом мире. И, быть может, это скрывание мыслей от сына — очень типичное — сильней всего характеризует ужас эпохи».
Мир юного Андрея жил под властью сразу двух тоталитарных сил, и смертельная угроза гитлеризма побуждала людей прощать сталинизму слишком многое.
У соседей по квартире Андрей, по первому в его жизни радиоприемнику, слушал «выступление Гитлера на Нюрнбергском съезде, безумное и страшное скандирование участников съезда «Хайль! Хайль! Хайль!» Слушал и речь Сталина на съезде Советов в 1936 году» о новой социалистической конституции, и передачи о пушкинском юбилее 1937 года. Вот так речи Гитлера и Сталина звучали в одном эфире со стихами Пушкина, формируя умонастроение ровесников Андрея Сахарова и его самого. Позже он вспоминал: «Во второй половине 30-х годов главным переживанием была Испания. Это было настоящее и трагическое событие, но у нас его подавали тоже как отвлекающий спектакль. Странно — прошло почти 45 лет, а волнения и горечь испанской войны все еще живут в нас, подростках тех лет. Тут была какая-то завораживающая сила, что-то настоящее — романтика, героизм, борьба (и, может быть, трагическое предчувствие того, что несет фашизм)».
Удивительна сила общего времени и общей судьбы — углубленный в себя юноша, отдаленный от сверстников и складом характера, и интересами, в полной мере разделял их веру в справедливость установленного в СССР строя и его грядущий всемирный триумф. Впрочем, в это верили тогда во многих странах. Показателен пример сахаровского однокурсника Леона Белла, который родился и первые 13 лет жизни провел в США. В 1931 году его отец привез семью в СССР — строить новый мир социализма. В 1937-м отца арестовали. Девятнадцатилетний юноша, не сомневаясь, что арестовали по недоразумению, отправился в НКВД. Его прогнали, но не тронули. И не отняли у него веры, что он, несмотря на недоразумение с отцом, живет в стране, где создается светлое будущее всего человечества, в стране, которая только одна способна противостоять нарастающему натиску фашизма62.