«В Прокуратуру Союза ССР
В связи с тем, что в настоящее время рассматривается вопрос о реабилитации профессора Бориса Михайловича ГЕССЕНА, я хочу сообщить следующее.
Я был дружен с Б. М. Гессеном с детства. Мы учились в одном классе со дня поступления в гимназию и до ее окончания в 1913 году, после чего мы вместе учились в Эдинбургском университете в Англии в 1913–1914 гг. Хотя, вернувшись в Россию в 1914 г., мы продолжали образование в разных городах, но встречались очень часто, а примерно с конца 1922 г. вновь стали жить в одном и том же городе — в Москве. Нас всегда связывала тесная дружба, к тому же примерно с 1928 г. до самого ареста Б. М. Гессена в 1936 г. мы работали в одном и том же учреждении — физическом факультете МГУ, где я состоял профессором, а Б. М. Гессен был ряд лет деканом физического факультета, а затем директором Научно-исследовательского института при этом факультете.
В научном отношении Б. М. Гессен, по моему мнению, был самым крупным из всех известных мне философов-марксистов, работавших по проблемам современной физики, и резко выделялся среди них сочетанием глубокой эрудиции и четкости мысли как в области философии, так и в области физики.
Я убежден, что Б. М. Гессен не только не был виновен в каких бы то ни было преступлениях, но что его жизнь и деятельность может служить образцом жизни подлинного коммуниста.
Герой Социалистического труда, академик Иг. Тамм.
20 октября 1955 г.».
Для беспартийного Тамма выражение «подлинный коммунист» звучало безусловной похвалой. Он не подозревал, насколько его понимание этих слов далеко от партийной реальности. В приведенной характеристике видны следы советского лексикона, но это не малодушное приспособленчество. Даже Тридцать седьмой год, как мы видели, не заставил его отречься от своих близких, которых избрала жертвой чума террора.
На том же собрании ФИАНа в 1937 году Юрий Румер (1901–1985) сначала объяснил, почему он «чувствовал себя за нашими партийными организациями как за каменной стеной», а затем — «по прямому приглашению партийной организации» — высказался о своих сомнительных связях:
«В январе месяце я был командирован в город Харьков, где работал у Ландау. Там было острое положение. Ландау взяли тогда в подозрение, и я считал своим долгом открыто выступить в защиту своего друга Ландау. И сейчас заявляю: «если Ландау окажется вредителем — я, несомненно, буду привлечен к ответственности». Но и теперь, когда это мое заявление запротоколировано, я все же ручаюсь за него, как за своего лучшего друга. Больше ни за кого я не поручусь — ни за Гессена, ни за Г. С. Ландсберга, ни за И. Е. Тамма, потому что я с ними мало знаком, но за Ландау я готов всегда поручиться.
У меня есть брат, который старше меня на 17 лет. Когда он был арестован, я пришел в университет и рассказал об этом своим товарищам, в том числе и парторгу. Мой брат был арестован органами НКВД и выслан в административном порядке на три года. Прошло 29 месяцев, ему осталось отбывать высылку еще семь месяцев. Об этом я никогда не скрывал, причем утверждал, что мой брат не диверсант, не вредитель и не троцкист. Он работал в Наркомате обороны, но с троцкистами не был связан.
Если человек чувствует себя политически чистым, как я, то он смело может сказать всем: «Обследуйте мои связи, мою деятельность!» Я утверждаю, что среди моих знакомых не было ни одного арестованного. Правда, арестован брат, но это другое дело: брат старше меня на 17 лет. Притом я выбираю друзей, но не выбираю братьев».
У Румера были основания беспокоиться о своем друге Ландау. «Острое положение» фактически было началом разгрома Харьковского физико-технического института. Тогда, в феврале 1937 года, Ландау сумел избежать опасности, уехав из Харькова в Москву. Однако через год, 28 апреля 1938 года, прогноз Румера оправдался — его арестовали в один день с Ландау.
Случай Ландау был редчайшим исключением для Тридцать седьмого года. В отличие от миллионов других жертв для его ареста имелось юридическое основание — соавторство листовки, содержащей диагноз: «Сталинская клика совершила фашистский переворот… Социализм остался только на страницах Окончательно изолгавшихся газет». Чтобы понять, как мог появиться на свет столь самоубийственный документ, надо пристально всмотреться в обстоятельства жизни Ландау. Однако\для понимания происходившего существеннее, что, несмотря на реальную вещественную улику — листовку, его освободили через год. А миллионы его современников — без всяких доказательств, кроме вымученных у жертв или высосанных из пальца, — сгинули или провели долгие годы в ГУЛАГе, как Румер, ничего не знавший о листовке58.
Эти бесчисленные жертвы понадобились, чтобы довершить расправу Сталина со своими противниками в высшем руководстве страны и упрочить диктатуру. Таких противников — реальных или воображаемых — было всего, быть может, несколько десятков. Но чтобы каждого из них «оформить» врагом народа, надо было подобрать участников его «вражеской группы» среди сотрудников и близких. Для каждого из этих надо было подыскать своих соучастников и т. д. По мере того как усилиями НКВД создавались эти пирамиды, требовались новые и новые жертвы. Следователи искали новых врагов народа, фабриковали новые преступления и отправляли осужденных в безымянные могилы Большого террора. Лишь когда Сталин удовлетворился результатами чистки наверху, он к концу 1938 года остановил жертвоприношение, отправив в те же могилы исполнителей его воли — прежнее руководство НКВД.
Как уже говорилось, для очевидцев того времени все происходившее скрывал туман неведения и лжи. Мне довелось беседовать с тремя участниками фиановского актива 1937 года, и они не помнили этого собрания, хотя и выступали там! Когда я напомнил об этом собрании Илье Франку, нобелевский лауреат — после долгой паузы — спросил, не сказал ли он там каких-нибудь «ужасных вещей». Нет, ни слова о политике, — успокоил я его, — только о научных делах своей лаборатории атомного ядра, делавшей тогда первые свои шаги, и о большой помощи, которую они получали от Игоря Тамма. Пожалуй, все же отсутствие политики и благодарность одному из главных «обвиняемых» можно считать политикой — моральной политикой.
Но как можно было забыть ужасные речи, звучавшие в ФИАНе в апреле 1937 года?! Как Тамм и Франк могли — в том же 1937-м — создать теорию излучения сверхсветовых электронов, за которую через 20 лет получили Нобелевскую премию — первую советскую Нобелевскую премию по физике?
У свидетелей-очевидцев архивная стенограмма вызывала горькое недоумение. Довоенный ФИАН в их памяти наполнен «атмосферой увлеченности наукой, взаимного доброжелательства, соединенного с тактичной взыскательностью, столь непохожими на то, с чем приходилось сталкиваться тогда в других местах»59. И все они хранят благодарную память о Сергее Вавилове, чьими усилиями создавалась эта атмосфера.
Конечно, действовала психологическая самозащита. Научное творчество питалось не только состоянием физики и молодой увлеченностью, но и стремлением укрыться от социальной жизни… и смерти, от абсурдной жестокости происходящего. А по контрасту с происходившим тогда в других местах, прежде всего в Московском университете, ФИАН выглядит оазисом.
Тогдашние физики не знали многого о происходящем в стране и не подозревали, что удельный вклад советской физики в мировую науку достиг максимума во второй половине 1930-х. Этот максимум близок к 1937 году — кривая роста загнулась от потерь Большого террора и под тяжестью сформировавшейся к тому времени централизованной организации науки.
А ядерно-космические успехи советской физики — это, в сущности, побочный продукт 1930-х годов, когда входили в науку их авторы: «Средь грозных волн и бурной тьмы… И в дуновении чумы…»