Кажется удивительным, что и в таких обстоятельствах можно было слушать музыку, читать, жениться и рожать детей, как об этом писала в дневнике Анна Гольденвейзер: муж играет Грига «и так хорошо играет», «одно утешение — Герцен»… 7 июля 1918 года «в два часа дня была Катина свадьба с Дмитрием Ивановичем Сахаровым. <…> Чудная погода, яркое солнце, все в белом, пешком шли в церковь «Успенья на могильцах», старый старик священник на них ворчал «Отодвиньте свечку» и совершенно затуркал Дмитрия Ивановича. Красивый длинный стол, убранный полевыми цветами, хорошенькая душенька Катюша». Скоро буря Гражданской войны унесла молодоженов из Москвы на юг России: «Митя служит учителем <…> и кроме того по вечерам играет в синематографе. Зарабатывает порядочно, но денег не хватает на самое необходимое…»
Вернулись они в Москву в середине 1920 года, а 21 мая следующего года «в 5 ч утра у сестры Кати родился сын… Вчера в 3 ч дня ее свезли в клинику на Девичье поле…. Катя счастлива бесконечно, прислала мужу такие женственно ласковые, счастливые письма, что я удивляюсь тому, как он мог их нам читать. Верно от полноты счастья… Он страшно возбужден, совсем не похож на себя повседневного». Десять дней спустя: «Мы оба (с мужем, крестным отцом ребенка А. Б. Гольденвейзером. — Г. Г.) каждый день бегаем смотреть на маленького Андрюшу. Очень славный мальчик. Нынче первый день, что я его не видела».
Письмо, которое мать малыша вскоре написала сестре, говорит, пускай намеками, что семейное счастье вовсе не было сплошной идиллией: «Андрюша мне дал такое счастье и такой духовный мир, что все смутное и жестокое ушло в далекое, далекое прошлое, но это случилось не сразу и еще, приехав из клиники, я не вдруг нашла прямую дорогу. Как дико было путать в наши отношения его любовь, его культ (ты страшно верно заметила) к семье. Я открою тебе большую тайну: Сахаровская семья в целом стоит очень высоко духовно и, может быть, некоторый горький контраст создал мои отношения. Виновата целиком я. Теперь все так ясно, просто и прекрасно! Жаль, что Дима вчерашний день должен был провести так далеко и трудно для него, но я знаю, что он вспоминал нас. Он своей исключительной заботой последнее время так доказал свое чувство и вполне заслуживает безграничное ответное чувство. Малютка спит сейчас у меня на коленях…»
Первенец родился, когда матери было 28 лет, а отцу — 32. По тогдашним российским меркам — поздний ребенок. О силе чувств отца говорит то, что он от имени малыша вел дневник, в который записывал события первых месяцев его жизни, затем первые произнесенные слова. Однако в 1921 году отцовское чувство требовало от московского интеллигента и совсем других усилий: «Катин муж ездил в Киевскую губернию за продуктами, долго проездил, но и привез много. Я рад, что сынишка их будет теперь обеспечен и не будет так голодать, как голодали в 19 и 20-м году мои. Сынишка их здоров и очень славный мальчик». Это пишет дядя мальчика, в 1920 году похоронивший двоих малолетних детей.
Родительские чувства — даже в условиях социальной бури — понять легко. Труднее понять, как у сына этих родителей могло возникнуть чувство социального оптимизма, если оба его деда пострадали от большевиков — один был вынужден бежать от них, другого лишили заслуженной пенсии.
Важную роль в мировосприятии Андрея сыграла бабушка Мария Сахарова, в девичестве Домуховская, «бабаня», которая была «душой семьи, ее центром», «человеком совершенно исключительных душевных качеств: ума, доброты и отзывчивости, понимания сложностей и противоречий жизни». Она читала внуку первые книги, в том числе и Евангелие. С ней он обсуждал «почти каждую страницу» книг Толстого. Мария Петровна родилась в дворянской семье, училась в Павловском институте в Петербурге. Там познакомилась с участниками народнической организации «Народная воля» и помогала им. Ее самостоятельность и вольномыслие проявились в том, что с мужем они обвенчались лишь после восемнадцати лет совместной жизни, когда уже родились все шестеро их детей (Дмитрий, отец Андрея, был четвертым). Пережив вместе со страной недееспособность самодержавия, кровавый хаос мировой войны и демократическое безвластие Временного правительства, она с трезвым оптимизмом смотрела на жизнь. Ее взгляды Андрей суммировал так: «Большевики все же сумели навести порядок, укрепили Россию и сами укрепились у власти. Будем надеяться, что теперь их власть будет легче для людей».
Сахаровы органически принадлежали к российской интеллигенции. Они были знакомы с писателем Боборыкиным, который ввел само слово «интеллигенция»12. Переписывались с Владимиром Короленко, эталонным русским интеллигентом. Отец Андрея занимался в лаборатории Лебедева вплоть до его ухода из Московского университета, так что об этом событии в семье знали не понаслышке. Дядя Александр Гольденвейзер — известный музыкант, профессор Московской консерватории — близко знал Льва Толстого, подписал в качестве свидетеля его завещание, а позже опубликовал книгу о нем13. Поэтому Андрей знал об этих людях не только из книг, но и по семейным рассказам.
Жестокость красного террора вызывала отпор даже левой российской интеллигенции — в защиту демократических свобод и конкретных личностей, которым угрожала смерть, выступали и Короленко, и Горький.
Большевики, однако, применяли свою власть не только для репрессий. Например, поддержали инициативу Горького и в условиях разрухи организовали помощь ученым и работникам культуры. «Академический паек», который получал и профессор Гольденвейзер, давал ему возможность подкармливать родных, включая крестника-племянника. И позволял заниматься своим делом. «Вчера я был на Баховском вечере, который устроен по инициативе Шуры Гольденвейзера в малом зале консерватории. Участвовали лучшие силы Москвы… Играли обворожительно. Таких концертов будет еще 12», — писал дядя Андрея в 1921 году.
Советское правительство уже в первые месяцы власти провело несколько реформ, приблизивших Россию к Европе, — ввело метрическую систему мер, григорианский календарь и новую орфографию. Ни царское, ни Временное правительства не смогли воплотить в жизнь эти нововведения, предложенные еще до революции. В прошлом остались старорусские аршины, двухнедельное отставание от остального мира и анахронизмы старой азбуки, такие как твердый знак после согласной в конце слова.
Многие лозунги нового правительства привлекали интеллигенцию. В статье 1919 года «Успехи и трудности советской власти» Ленин призывал: «Нужно взять всю культуру, которую капитализм оставил, и из нее построить социализм. Нужно взять всю науку, технику, все знания, искусство. Без этого мы жизнь коммунистического общества построить не можем»14. Лозунги подкреплялись практическими действиями. В частности, осенью 1918-го в Петрограде были основаны сразу несколько физических институтов, в феврале 1919-го состоялся первый съезд физиков страны. Это располагало ученых к новой власти. 75-летний биолог К. А. Тимирязев отказался от звания почетного доктора Кембриджского университета в знак протеста против английской интервенции на севере России, а в 1920 году его избрали в Московский совет рабочих депутатов.
О том, что благими намерениями вымощена дорога в ад, обычно вспоминают, когда значительная часть этого пути уже пройдена. После окончания Гражданской войны, казалось бы, исчезли причины для ограничения интеллектуальной свободы. Однако очень скоро обнаружилось, что советской власти нужны далеко не всякая наука и культура. Укрепляя контроль над обществом, власть в 1922 году выслала из страны на знаменитом «философском пароходе» большую группу «буржуазных интеллигентов». Среди них были философ Николай Бердяев и социолог Питирим Сорокин, впоследствии создатель кафедры социологии в Гарвардском университете. Правительство объявило их антисоветчиками, а их высылку вместо расстрела — «предусмотрительной гуманностью».
Климент Тимирязев, сборник статей которого «Наука и демократия» вызвал в 1920 году восторг Ленина, умер в апреле того же года и сразу попал в иконостас советской власти. Как бы он отнесся к этой высылке, доживи он до нее? Трудно поверить, что одобрил бы, — г вспомним, как он писал о вызывающе аполитичном Лебедеве. Идеалистическая и религиозная философия, которую исповедовали многие высланные, Тимирязеву, несомненно, была чужда, но его материализм был достаточно идеалистичен, чтобы понимать свободомыслие этих людей, не желающих обращаться в государственную веру. Впрочем, молодые работники естествознания восприняли изгнание идеалистов-гуманитариев спокойно — естественные науки тогда еще не подвергались идеологическому контролю, а слова «техника» и «наука» были в ряду главных для советской власти.