Строки письма поражают наивностью представлений о той реальности, в которой адресант живет. И в то же время они дают понять, что такое бескорыстный отечественный революционизм, чуждый прозе повседневности и поиску какой бы то ни было выгоды от революционной практики. Все это послание — выражение фатального конфликта в сознании его автора между материальной и духовной сторонами жизни, между бытом и бытием, что и определит; на наш взгляд, драматизм судьбы Александра Тарковского вплоть до ускорившейся слепоты (после гибели старшего сына) и кровоизлияния в мозг 26 декабря 1924 года.
Похожий конфликт станет ведущим и в творческом мировидении, и в текущей повседневности Андрея Тарковского.
… В жизни же Арсения Александровича получалось так, что заботы о материальном, груз домашней прозы ложились на его спутниц. Особенно после ампутации ноги из-за газовой гангрены, случившейся в результате ранения в 1943 году. В это время он особенно ощущал свою зависимость от человека, живущего рядом.
В одной из откровенных бесед с тещей муж Марины Арсеньевны, режиссер и бывший однокурсник Андрея Тарковского Александр Гордон, как-то коснулся «детскости» Арсения Александровича, его склонности «уйти от действительности в раскладывание пасьянсов, в любовь к игрушечным медведям и обезьянам». Мария Ивановна заметила, что как раз эту сторону его натуры и использовала в отношениях с мужем его третья спутница жизни, переводчик англоязычной литературы Татьяна Озерская, культивируя в нем в конечном счете неуверенность и чувство зависимости. «Боюсь, то же самое происходит сейчас с Андреем», — добавила Мария Ивановна, имея в виду второй брак сына.
Добавим, что эти черты характера поэта приобретали еще более высокий градус из-за его страстности, неспособности противиться стоим желаниям, своеобразной азартности, что было свойственно и сыну. Эти черты проявлялись во всем: от увлеченности астрономией, коллекционированием грампластинок с классической музыкой и книг до любовных увлечений и, конечно, абсолютной преданности своему поэтическому дару. В последнем случае и астрономия была одним из выражений его художнической души. Как заметил друг поэта, писатель Юрий Коваль, телескопы и бинокли Арсения интересовали постольку, поскольку приближали далекое, то, до чего «рукой нашей не дотянуться».
Будучи людьми «надбытовыми», и Александр Карлович, и Арсений Александрович тем не менее с тревогой следят за развитием того же качества характера в жизненной практике своих детей. Уже после вгиковской курсовой работы Андрея (совместно с М. Бейку и А. Гордоном) по рассказу Э. Хемингуэя «Убийцы» (1956), которую отцу довелось увидеть, Арсений Александрович с грустью, оправданной собственным опытом, произнесет: «Бедный Андрюша, трудно ему будет, очень трудно… Ведь он не отступится от своего видения мира, а ОНИ будут его ломать…» [4] И эти опасения в той или иной форме повторялись после встречи с каждой новой работой сына.
Передавая Андрею высокую тягу к небу, Арсений упускал из внимания, кажется, сам быт первой семьи тогда, когда она в этом остро нуждалась. «…Мало взял я у земли для неба, больше взял у неба для земли…» — с какой-то грустью произнесет поэт в своей «Степной дудке» (1960— 1964). Мучительное увлечение Татьяной Озерской нагрянуло как раз в первые послевоенные годы. А летом 1947 года, рассказывает дочь поэта, мать ее Мария Ивановна, не зная, куда деть детей на каникулы, отправила их сначала в Малоярославец к своему отцу, а потом в деревенский полуразрушенный дом тестя своего двоюродного брата на станцию Петушки.
После войны дом в Малоярославце выглядел мрачно: заколоченные окна, темень. А в доме лежал ослабевший от голода больной дед. Детям на пропитание было выдано две буханки черного хлеба и несколько селедок.
Остаток лета дети провели в деревне около Петушков. Изводил голод. Мария Ивановна работала, и по субботам они шли на станцию ее встречать, по дороге забавляясь изобретенной на этот случай игрой. Брат изображал в дорожной пыли, что бы он хотел съесть, а сестра угадывала. Привезенные матерью продукты быстро исчезали. К концу недели голод становился невыносимым. Как-то им повезло. В лесу они набрели на делянку картофеля. Вернулись сюда уже с сумкой. Марина стояла «на шухере». Андрей выкапывал клубни. «Если бы вдруг пришли хозяева, они нас, возможно, убили бы».
В сентябре этого же 1947 года по возвращении в Москву Андрей поступает в художественную школу, а в ноябре заболевает туберкулезом: очаги в правом легком от верхушки до третьего ребра. Всю зиму он находится на излечении в детской туберкулезной больнице, выписывается только весной следующего года. Сохранился рисунок Андрея, изображающий открытую террасу детской туберкулезной больницы, на которой спят больные дети.
Вернемся к тому времени, когда Арсений покинул свою первую семью. Второй его женой стала Антонина Александровна Бохонова (1905—1951). Друзья осуждали его за уход из семьи, но не слишком строго. Ведь он поэт! К тому же поэт был сильно влюблен, не мог справиться со своими чувствами. «Красивая, одетая по моде, веселая, остроумная и добрая, Антонина Александровна тяжело расставалась со своим мужем. Владимиром Владимировичем Трениным»[5]. В. Тренин сам был родом из Елисаветграда. двумя-тремя годами старше Арсения. Когда-то учился на архитектурном факультете ВХУТЕМАСа.
В 1928 году начал сотрудничать с журналом «Новый Леф». Свою литературоведческую деятельность посвятил исследованию творчества Маяковского. Погиб в писательском ополчении под Вязьмой осенью 1941 года. Он покинул семью, оставив бывшей жене жилье в Партийном переулке, где они проживали вместе с дочерью Еленой.
После ухода из семьи внешне условия жизни Арсения хоть и изменились, но не в бытовом отношении. Советский быт и бытом, в собственном смысле, назвать нельзя. Быт как таковой, в его частной, семейно-домашней традиции, еще существовал в досоветском прошлом как Тарковских, так и Вишняковых. Но после революции и Гражданской, разметавших семейства, в новообразовавшемся мироустройстве ни о каком традиционном быте речи идти не могло .
Быт как незыблемый уклад повседневной жизни формируется фундаментальной традицией. Но как раз по фундаменту был нанесен мощнейший удар катаклизмами рубежа XIX— XX веков, первых десятилетий XX века. Фундамент дал трещину, осел, а то и разрушился, и наши соотечественники в советском XX веке оказались, по существу, в безбытном хаосе, где для создания элементарного домашнего уюта, в самом прозаическом смысле слова, следовало прилагать едва ли не героические усилия.
Нельзя назвать бытом перманентную нищету «простого советского человека», лишенного частной жизни. Потому, например, пример, существование Марии Ивановны Вишняковой, обремененной заботами о детях, превращалось в подвиг в родном отечестве. Воспарять над таким бытом было не то что легко, а как бы предусматривалось самим «советским образом жизни». Но только в качестве вдохновенного коллективного исполнения государственных планов. А вот выпадение из отрядногосударственного марша в индивидуальный духовный «шаг» выглядело подозрительным и соответствующим образом пресекалось.
Арсений Александрович как раз и склонен был к такому «выпадению» не только из домашней прозы советского образа жизни, но также из общественной «исполнительской» деятельности. Его жизнь превращалась, по сути, в маргинальное существование. По воспоминаниям многих, его знавших, Арсений Александрович был, например, большим рукодельником. Мог сутками возиться, разбирая и собирая пишущую машинку. Он окружал себя бездной красивых и практически «бесполезных» вещей, которые увлеченно собирал и любил дарить. Причем на свои увлечения он иногда тратил полученный гонорар немедленно, не донеся до дома. К советской повседневности такие привычки мало подходили. Напротив, поэт Тарковский сооружал категорически отгороженную от наличного социума личную жизнь — среди вещей, им сотворенных и им же одухотворенных, куда, кстати говоря, не всех допускал.
4
Аграновская Г. Звездочет// Я жил и пел когда-то...: Воспоминание о поэте Арсении Тарковском: Сб. Томск: Водолей, 1999. С. 43.