После войны дети уже не видели мать хорошо одетой. Угасло и сияние в лице. Она считала, что не имеет права тратить на себя деньги, и одевалась в случайные вещи.
«Есть пословица — каждый кузнец своего счастья, — пишет Марина Тарковская. — Мама была плохим кузнецом. Она не умела устраиваться в жизни и как будто нарочно выбирала для себя самые трудные пути. Она не вышла вторично замуж, она пошла работать в типографию с ее потогонными нормами, она не поехала в эвакуацию с Литфондом — и все потому, что не могла кривить душой даже перед собой. Казалось, что в жизни ей ничего не нужно — была бы чашка чая с куском хлеба да папиросы. Вся ее жизнь была направлена на наше с Андреем благо. Но она нас не баловала, напротив, была иногда с нами слишком сурова. А в воспитании Андрея, наверное, сделала ошибку — старалась его подчинить, заставить слушаться, а это было невозможно и только отдалило его от нее…»[7]
Нам кажется, что при всей любви к матери, в зрелые годы окрепшей и к тому же окрасившейся чувством вины перед нею, Андрей тем не менее, может и безотчетно, рос в постоянном сопротивлении правилам жизни, твердо сформулированным матерью. Это сопротивление обернулось позднее желанием вернуться в детство, постичь материнскую суть, что и отразилось в «Зеркале». Сценарий фильма был перенасыщен иногда бесцеремонно требовательными вопросами сына, обращенными именно к ней, матери. Ведь сама мать и принуждена была бы отвечать на сыновнее вопрошание. Содержание бесчисленных вопросов таково, что от их чтения остается чувство, будто сын болезненно, а то и раздраженно переживает неразгаданность, пугающую своей простотой тайну матери. Если раньше он сопротивлялся ее воле, то, повзрослев, он стал бояться ее тайны.
В «Зеркале» есть кадры, особенно нас волнующие. Ребенок, пробудившийся в поисках родительского тепла и как бы вглядывающийся в таинственную жизнь ночного леса, в колдовское колыхание листвы, вслушивающийся в тревожный крик ночной птицы. Он зовет: «Папа!» — будто предчувствуя скорый уход отца и крушение дома. Но вот и отец, льющий воду на голову матери, а потом будто навсегда уплывающий из кадра. Остается мать, моющая свои «ведьмовские» волосы, из-за которых не видно ее лица. Она беспомощно разводит руками, не чувствуя рядом присутствия мужа. И под «мировыми водами», проникающими в дом, рушится его кровля. Смотришь — и невольно напитываешься детскими страхами, «вдохновлявшими», как нам кажется, режиссера в этом эпизоде. Притягательно страшна и ночная природа и, в рифму ей, ночная мать, а от них — непереносимая тревога от предчувствия неотвратимой беды…
…Марина Арсеньевна вспоминает непреложные правила, установленные матерью. Нельзя брать чужого. Нельзя лгать. Нельзя тянуть первым руку, когда здороваешься со взрослым. В транспорте надо уступать место старшим. Когда тебя угощают чем-нибудь, например яблоками, нужно взять то, которое поменьше. Мать учила детей отдавать вовремя долги. Цитировала Чехова: человек должен так себя держать, чтобы своим присутствием не создавать неудобства окружающим. Не болтать зря, не рассказывать никому о своих несчастьях и заботах, промахах и ошибках. Не изворачиваться и не скрывать своих «преступлений».
Кем бы могла она стать, если бы не отдалась материнской должности? Она ведь в свое время неплохо писала: стихи и прозу. Подвергая себя жесткому анализу, она отмечала черты творческой индивидуальности: и способность обобщать, и умение процеживать, и требования к жизни, как у «творца». Но при этом трезво регистрировала нехватку дарования, а вслед за тем и больное противоречие: ее высокие требования к себе и миру никогда не смогут быть удовлетворены.
Но если так, то, может быть, как мечтала и признавалась ей в этом Антонина Бохонова, есть смысл «быть другом, правой рукой какого-нибудь большого человека»? В роли «большого человека» подразумевался, конечно, Арсений Тарковский.