Выбрать главу

Тарарам перетекал в трампампам, критическая кадриль исполнялась самозабвенно — к этим танцам мы еще вернемся. Пока же заметим, при всем уважении, — зубодробительная внятность критиков сводилась к одной мысли: ну что же это делается, почему читатели от Вознесенского без ума?

В начале восьмидесятых Юнна Мориц напишет «Перечитывая Вознесенского» (Юность. 1981. № 5). Перечитывая Мориц, хочется ее цитировать и цитировать — все выше приведенные недоумения критиков ею были легко и изящно развеяны:

«Андрей Вознесенский стал известным поэтом в тот день, когда „Литературная газета“ напечатала его молодую поэму „Мастера“, сразу всеми прочитанную и принятую не на уровне учтивых похвал и дежурных рецензий с их клеточным разбором, а восторженно и восхищенно.

Свобода и напор этой вещи, написанной двадцатипятилетним Андреем Вознесенским, были наэлектризованы, намагничены током страстей, живописью и ритмом, дерзкой прямотой и лукавой бравадой, острым чутьем настроений своего поколения, злобы ночи и злобы дня. Вознесенский предстал в „Мастерах“ как дитя райка (во всех значениях слова): раёшный стих, раёшный ящик с передвижными картинами давней и сиюминутной истории, острота, наглядность и живость райка, и — автор, вбежавший на сцену поэзии с вечно юной галерки, которая тоже — раёк.

Краткое сообщение крайней важности: „Художник первородный — / всегда трибун. В нем дух переворота / и вечно — бунт“.

Раёшная звуковая роспись — всем телом: „На колу не мочало — человека мотало!“, „Не туга мошна, да рука мощна!“, „Он деревни мутит. Он царевне свистит“, „Чтоб царя сторожил. Чтоб народ страшил“.

Никакой чопорности, никакой пелены поэтических привычек, зато чудесная зрячесть к „подробностям“, вроде снега и солнца, которые молодой Вознесенский не раскрашивает, а рассверкивает, озорничая стихом:

Эх, на синих, на глазурных да на огненных санях… Купола горят глазуньями на распахнутых снегах. Ах! — Только губы на губах! Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси. По соборной, по собольей, по оборванной Руси — эх, еси — только ноги уноси!

Двадцать два года назад можно было в один день стать известным поэтом, напечатав поэму „Мастера“. И сейчас можно. Если написать. В двадцать пять лет. И быть Вознесенским».

Отчего же так ополчились критики? Юнна Мориц на этот вопрос ответит:

«С точки зрения ссылок на вечность, законы которой якобы известны критикам, Вознесенский весьма уязвим, он умеет дразнить блюстителей правил поэтического движения, и это он тоже делает энергично:

Дорогие литсобратья! Как я счастлив оттого, что средь общей благодати меня кроют одного.
Как овечка черной шерсти, я не зря живу свой век — оттеняю совершенство безукоризненных коллег.

Или в ответ дерзит напоказ, что совершенно естественно психологически:

Когда по Пушкину кручинились миряне, что в нем не чувствуют былого волшебства, он думал: „Милые, кумир не умирает. В вас юность умерла!“

Если поэта можно без конца обсуждать, значит, нет к нему равнодушия и его присутствие конкретно связано с нашим сознанием и волнует, влияет, влечет».

Кто Вознесенский для самой Юнны Мориц? «Дитя райка, НТР, книжного бума, века мировых стандартов и мировой отчужденности, века всемирных контактов и межпланетных полетов, материального и духовного сверхбогатства и сверхбедности, кризисов общественных и личных сознаний, поисков самодостаточности и гуманизма в скоротечно гибнущих недрах земной природы».

Вернемся тем не менее к поэме.

О чем все-таки поэма «Мастера»? О вечном: старое уходит огрызаясь — новое наступает веселясь. Зачин истории (рассказанной в поэме) — сказочный: «Жил-был царь. / У царя был двор». Однако: «Хвор царь, хром царь, / а у самых хором ходит вор и бунтарь». И перед царем у него — преимущество: «Не туга мошна, / да рука мощна!» И он не только «деревни мутит» — «он царевне свистит». Стукнул жезлом царь — и велел государь, чтоб на площади главной «храм стоял семиглавый — семиглавый дракон». Что за ересь — дракон? А «чтоб царя сторожил, / чтоб народ страшил». За дело взялись семеро смелых, сильных лихих мастеров — и возвели храм такой дерзкой красоты, что боярин, уходящая натура, ахнул, углядев в красе баламутство, крамолу. А веселых мастеров красота — дело рук их — воодушевила: «Семь городов, антихристы, задумали они». Дело не удалось («Тюремные стены. / И нем рассвет»), зато последователь появился: