— Внешний вид — всегда обман, — поучал Никита Назарович, — галифе и маузер, конечно, сила, но куда большая сила в голове, хотя и тут вопросы возникают. Возьми нашего Савченко — не голова, а жбан настоящий. Ну и что? А много ли в его голове науки или иных полезных знаний? Спрашивает, к чему? Зачем ему такая большая голова? Что он с ней делать должен? А этот Барченко? Маленький, щупленький — глянуть не на что, того и смотри — промахнешься! Вопрос — где вся его сила находится?
— Где? — уточнил на всякий случай Ефим.
— А, черт знает, где. Только не в голове. Я так думаю, что берет он эту силу извне, из окружающего пространства. Общается с ней, как мы сейчас друг с другом общаемся. Только язык у них особый — секретный. А если секретный, — Никита Назарович усмехнулся, — это уже по нашей части.
Самолета близко он никогда не видел — только в небе. Казалось, самолет стоит на месте и натужено гудит. И сейчас он гудел еще громче и противней и никуда не летел — дрожал обшивкой. Горел фонарь, пугаясь собственной тени, и тоже дрожал. Дрожали все — какие-то мешки, ящики, руки на коленках, уши и даже нос. Минут через пятнадцать, дрожь перешла в обыкновенный гул, впрочем, не менее утомительный.
Ефим сидит и смотрит в окно — ничего не видно. Переводит взгляд вправо на пассажира. Похоже, тому не страшно — Барченко никуда не смотрит.
— Первый раз? — кричит Сидорчук и тут же отвечает, — я первый раз! Чтобы на аэроплане и так высоко — дух захватает! Немного страшно. Вам тоже страшно?
Барченко вскидывает голову — вроде как проснулся.
— Что?
— Я говорю: немного страшно, первый раз.
— Да, — говорит пассажир, — страшно.
— И в Москве я никогда не бывал, — признается Ефим, — только в кино видел. Мы в Москву летим — повезло нам. Профессор, можно вопрос?
Профессор — новое слово в словаре. Ефим узнал его совсем недавно. Оказывается, дед не только академик, но и какой-то там профессор. Прежде он полагал, что профессор — это врач или лекарь, достигший профессиональных высот и всеобщего признания. Барченко — не врач, а ученый и вместе с тем профессор.
— Вопрос у меня такой, — кричит Ефим, — простенький, что называется, для расширения кругозора. Скажите, когда победит мировая пролетарская революция?
Барченко молчит.
— Ну хотя бы приблизительно — через пять лет, десять?
— Зачем это вам?
— Как зачем? Интересно! Профессор, я никому не скажу, честное слово или, может, вы не знаете?
Ефим хитрит, как ему кажется, ловко и незаметно, бросает вызов загадочному пассажиру, о котором уже многое знает. Только все знания — великая тайна, и он уже поставил подпись на бумаге — внушительном секретном документе.
— Почему, — говорит профессор, — знаю.
— Через десять?
— Никогда.
— Как это никогда? Вы ничего не путаете?
Профессор не понял вопроса — в самолете шумно и говорить непросто, всякий раз приходится срываться на крик.
— Я говорю, когда победит пролетарская революция? — повторяет вопрос Ефим и двигается ближе, чтобы не пропустить ни слова, — через пять?
— Через пять лет нас не будет. Ни меня, ни вас — будет война, страшная кровавая, весь мир захлебнется в крови. Погибнут миллионы ни в чем неповинных людей.
— Нас убьют? — Ефим разочарован и немного напуган. — Враги убьют? Профессор, вы уже об этом сообщили? А кто победит?
Барченко молчит, но говорит Сидорчук.
— В любой войне должен быть победитель, нас победить невозможно. Даже если они нас победят, победы все равно не будет — мы все умрем. Умрем как один — какая же это победа?
— Победы, как ее обычно понимают, — медленно произносит Барченко, — не будет. Проиграют все — и победители, и побежденные. Победа — миф, важно сражение.
— А кто враг? Германия?
— И Германия тоже, — неохотно соглашается профессор.
— Это очень важно. Вы обязательно должны сообщить нашему руководству.
— Уже.
— Как! Они знают?
— И вы тоже, — как-то холодно говорит Барченко и, кажется, смеется. Смеются глаза — они испускают энергию и проникают куда-то вглубь, от чего Ефим чувствует, как по телу пробегает электрический заряд.
Никита Назарович прав. Дьявол! Настоящий дьявол, а что полагается делать с Дьяволом? Осиновым колом, и сверху цементом, и чтобы ни одна живая душа не знала, а тех, кто знает, за ним в ту же яму и снова цементом, цементом, цементом…
— Было уже это все, — словно разочаровавшись, произносит профессор, — и на кострах жгли, и головы рубили, а еще в кипящей смоле топили — не помогло. Мысль убить невозможно, рубильником только щелкнуть, нарушить контакт, так она в другом месте даст о себе знать, новый проводник найдет. Я же — проводник, обыкновенный проводок, по которому она бежит.