Однако случилось так, что литература потеряла всех, кому служила. Великолепная британская читающая публика утратила интерес к социальному слою, в котором находили своих героев Джордж Элиот и Чарлз Диккенс. Хетти Соррел и маленькая Эмили теперь показались бы провинциальными, а семейства Деронда и Уилфер прослыли бы местечковыми и ограниченными.
Должен признаться, что оценочные эпитеты «провинциальный» и «местечковый» всегда казались мне несколько странными. Как правило, самым суровым критиком «провинциальных черт» в литературе выступает худощавая леди, проживающая в одном из переулков лондонского района Хаммерсмит, причем не в особняке, а в доме, стоящем в общем ряду и ограниченном общими стенами. Следует ли считать искусство чисто географическим понятием? А если так, то где пролегает граница? Может быть, в радиусе четырех миль от Чаринг-Кросс? Если основываться на подобном критерии, то продавец сыра с Тоттнем-Корт-роуд неизбежно окажется тонким ценителем прекрасного, а профессор из Оксфорда может рассчитывать лишь на звание провинциального обывателя.
Желая разобраться в сложностях классификации, как-то раз я осмелился задать критически настроенному приятелю прямой вопрос:
— Ты осуждающе назвал книгу провинциальной. Но какой же смысл, по-твоему, кроется в этом определении?
— Видишь ли, — ответил он. — Я имел в виду, что литература подобного сорта должна нравиться населению пригородов, не больше.
Сам он обитал на Чансери-лейн.
— А как же, в таком случае, относиться к Джонсу, редактору «Вечернего джентльмена»? — недоуменно уточнил я. — Он живет в Сарбитоне, в двенадцати милях от вокзала Ватерлоо. Каждое утро в восемь пятнадцать садится на поезд и приезжает в город, а в пять десять возвращается домой. Справедливо ли утверждать, что книга плоха лишь потому, что нравится мистеру Джонсу? Или, например, Томлинсон. Как тебе отлично известно, он давным-давно переехал в Форест-Гейт, что по дороге на Эппинг. Мы с тобой оба любим у него бывать, и всякий раз приятель с увлечением показывает коллекцию какемоно — японских свертывающихся картин. Ты, конечно, отлично понимаешь, к чему я клоню. На мой взгляд, какемоно прекрасны — эти древние шедевры самобытного национального искусства представляют собой длинные свитки толстой грубой бумаги, на каждом из которых искусно изображены цветные иероглифы. Томлинсон бережно разворачивает одно драгоценное произведение за другим и подолгу держит над головой, чтобы зритель мог по достоинству оценить композицию. А потом сообщает имя мастера, сотворившего чудо в 1500 году до нашей эры, и не ленится подробно объяснить смысл картины. Увлекшись, бедняга забывает о времени и о том, что было бы неплохо накормить гостя. Жизнь в доме течет по законам вечности, а в комнатах нет даже кресел. Так вот, ответь на простой вопрос: разве Томлинсон не вписывается в рамки высокого искусства?
Другой мой знакомый живет в Бирмингеме. Ты, должно быть, о нем слышал. Страстный коллекционер и знаток карикатур XVIII века. Отдает предпочтение таким авторам, как Роулендсон и Гилрей. Сам я не слишком люблю подобные рисунки: признаюсь, они нередко лишают душевного спокойствия. Но истинные ценители сходят с ума. Объясни же, почему обладатель домика в деревне не имеет права разбираться в высоких материях?
— Ты меня не понимаешь! — раздраженно воскликнул критически настроенный приятель.
— Согласен, — ответил я. — Но именно это я и пытаюсь сделать.