Континентальному почтовому чиновнику в особенности портит печень и жизнь та часть публики, которая одержима страстью к писанию и отправке писем. Он делает все, что может, чтобы отучить от этого публику.
— Не угодно ли? — говорит он своему товарищу (заботливое германское правительство всегда сажает к одному чиновнику другого для компании, чтобы тот не обалдел от скуки и под давлением этой скуки не вздумал заинтересоваться своим делом). — Целых двадцать человек сразу столпилось! Некоторые из них уже давно торчат здесь…
— Так что ж, пусть подождут еще: авось, им надоест, и они уйдут, — замечает товарищ. — Попробуйте не обращать на них никакого внимания.
— А вы думаете, я этого не пробовал? — продолжает первый. — От них никакими средствами не отделаешься. Они только одно и твердят: «Марок! марок! марок!» Мне кажется, они только и умеют…
— А знаете что? — с внезапным вдохновением перебивает младший чиновник. — Попробуйте сразу, не заставляя их ждать, выдать им марки. Может быть, это удовлетворит их, и они отстанут…
— И в этом немного толку, — грустно возражает старший чиновник. — Одна толпа уйдет, явится другая. Только и всего.
— Ну, все-таки будет хоть перемена лиц, — говорит младший. — Мне страсть как надоели одни и те же рожи.
Разговорившись однажды с одним германским почтовым чиновником, которому и мне часто приходилось надоедать, я сказал ему:
— Вы думаете, я пишу свои вещицы и отправляю их по почте с исключительной целью мучить вас? Позвольте мне выбить эту мысль из вашей головы. Говоря откровенно, я ненавижу всякий труд так же, как и вы. Ваш городок мне очень нравится. Будь у меня малейшая возможность, я бы по целым дням только и делал, что болтался по вашим чистеньким улицам, и никогда бы не подумал садиться за стол, брать в руки перо и водить им по бумаге. Но как же мне быть? У меня жена и дети. Вы, наверное, сами знаете, что это значит, когда у вас требуют то на обед, то на обувь, то на шляпки и тряпки и черт знает на что. Вот мне и приходится писать эти вещицы и приносить их в виде пакетов к вам для отправки тому, кто мне дает за них деньги. Вы посажены здесь для того, чтобы принимать у меня эти пакеты. Не будь вас, то есть не будь в этом городе почтового учреждения, были бы другие способы переправки корреспонденции. Но раз здесь есть почтовое учреждение и вы состоите в нем чиновником, то я поневоле и обращаюсь к вам.
Мне кажется, это проняло его. По крайней мере, с тех пор он перестал глядеть на меня травленым волком; напротив, каждый раз, когда я приходил с новой партией, он приветливо улыбался мне и даже говорил что-нибудь, сочувствующее моему труду.
Вернемся, однако, к вашему еще неопытному знакомому. Окошечко вдруг раскрывается. Раздается сухой, отрывистый, сверхофициальный возглас: «Имя и адрес!» Не приготовленный к такому странному вопросу, новичок раза два сбивается в своих показаниях относительно адреса. Чиновник пронизывает его пытливым оком и продолжает еще более сухо:
— Имя матери?
— Чье имя? — недоумевает ваш спутник, думая, что ослышался.
— Матери! — повышенным тоном повторяет чиновник и добавляет: — Должна же быть мать.
Ваш спутник имел когда-то мать и нежно любил ее, но она уже лет двадцать как умерла, и он теперь никак не может вспомнить ее имени. Разве дети называют своих матерей по именам? Он говорит, что, кажется, его мать звали Маргаритой Генриеттой, но он не совсем в этом уверен. Притом, какое же может быть дело его покойной матери до заказного письма, которое ему нужно отправить к своему компаньону в Нью-Йорк?
— Когда он умер? — продолжает свой допрос чиновник.
— Он?.. Да кто же это «он»? — еще более недоумевает ваш знакомый. — Ведь вы спрашиваете про мою мать…
— Нет, — обрезает чиновник, — я вас спрашиваю не про мать, а про ребенка.
Недоумение вашего знакомого переходит в раздражение.
— Про какого ребенка?! Что за странные вопросы вы задаете мне? — гневно восклицает он. — Мне нужно только сдать заказное письмо, а вы…
— Что-о-о? Письмо? Это не здесь!
И окошечко с треском захлопывается. Когда злополучный податель минут десять спустя добирается наконец до надлежащего окошка, где идет регистрация заказной корреспонденции, а не умерших детей, как в первом, то ему со строгостью ставится в упрек то, что письмо запечатано или не запечатано, смотря по обстоятельствам, или, вернее, по капризу чиновника.
Я до сих пор так и не мог понять этой странности. Подаете письмо незапечатанным — на вас набрасываются за это; подаете запечатанным — опять беда: вас обвиняют чуть не в государственном преступлении. Во всяком случае, ваше письмо не примут в том виде, в каком вы желали бы послать его.