— Они ненавидят нас, — сказала Мандорла. — Ты можешь думать, что получил дар, но это лишь новое проклятье. Я знаю, о чем говорю. Они ненавидят нас, и единственная радость для них — сделать нас несчастными.
Дэвид покачал головой.
— Это не так. Наши предки помогли им стать теми, кем они стали, но сейчас они не так наивны. У них есть свои тревоги, страхи и обиды, но они такие же, как мы. Они могут ненавидеть, но со временем могут научиться любить.
— Кажется, твой урок необходим мне так же, как и им, — ответила она с кислой миной. — Я польщена, но ты не должен позволять оптимизму отвлекать себя только потому, что больше не испытываешь боль. Я уверена — в том, что последует, будет не меньше мучения.
— Возможно, — признал он. — Но всегда есть основание надеяться, даже для тебя. Однажды ты снова станешь волчицей, если ты этого хочешь. Однажды Пелорус примирится со стаей. Однажды ты можешь решить, что не такое уж это страшное наказание — быть человеком.
— У тебя прекрасные дети, Дэвид, — сказал она. — Жаль, что ты так мало видел их в образе волчат. Теперь они никогда не станут цельными, после того, что испытали. Возможно, они уже все забыли, но знание никуда не денется, оно глубоко в их сознании. И если они услышат крик лондонских оборотней в ночи, их сердце отзовется болью того, что они имели, но потеряли навсегда.
— Всем людям придется пожертвовать своими мечтами об Эдеме, — сказал он ей. — Мы вышли из темного, теплого лона на яркий свет, который учит нас мыслить и чувствовать. Наши сердца стонут, но мы можем вынести боль. Ты тоже можешь научиться переносить её, Мандорла. Во что бы ты ни верила, ты более человек, чем волк, и если ты когда-нибудь осуществишь свою заветную мечту, то тоже обнаружишь, что забытый секрет человечности беспокоит твои сны и заставляет твое сердце болеть. Для нас с тобой нет свободы от боли — и теперь, когда ты вкусила свободы, я не верю, что ты с радостью примешь плен волчьих инстинктов.
Её улыбка была блеклой.
— Интересно, чтобы ты сказал бы мне через тысячу лет, — тихо проговорила она. — Когда испытал бы не меньше дюжины смертей и возвращений к жизни, и все, кого ты любил, превратились бы в пыль в своих могилах.
Он встретил гордый взгляд её фиалковых глаз, не вздрогнув, хотя знал, что, если кто-либо из ангелов пожелает, подобное может стать его судьбой.
Он ответил, повторив её слова:
— Интересно, — сказал он так смело, как мог.
Глиняный Человек ни на секунду не усомнился в своих воспоминаниях о странном саде, который он посетил с Джейсоном Стерлингом и сэром Эдвардом Таллентайром — даже несмотря на то, что знал, каким ненадежным инструментом была память.
Он знал, что все они участвовали в общем предприятии Демиургов, но для него этот опыт был не нов. Он помнил — и до некоторой степени доверял этим воспоминаниям — давние времена, когда Демиурги были более настроены на участие в делах людей. Век Героев, как он иронически называл его, век провидцев и оракулов, век состязаний и чудес, который, за отсутствием какого-либо более надежного свидетельства, сохранился в легендах.
Интересно, подумал он, не начинается ли снова этот век. Но Адам Глинн искренне надеялся, что он не повторится.
Он не знал, следует ли радоваться или огорчаться из-за произошедших событий. В разгар Террора, в годы наполеоновских войн, во время падения чартистов он потерял веру в возможность наступления Века Разума — но эту веру можно было легко восстановить, особенно теперь, когда следовало снова брать в расчет Демиургов.
Из окна курительной комнаты Стерлинга, откуда он попал в их общий сон, он разглядывал улицу. Он высматривал не рыскающих оборотней или что-то подобное, но просто радовался банальным деталям мира: газовым фонарям, сдерживающим наступление ночи, пестрым женским нарядам, обилию экипажей и кэбов, свидетельствующему о развитии торговли и росте благосостояния; разносчикам газет, которые в их вечной бурной конкуренции пытаются взбудоражить кровь прохожих обещаниями ужасных картин.
В одном из фешенебельных борделей Ист-Энда произошло ужасное убийство. Когда он последний раз интересовался подобными вещами, все фешенебельные бордели располагались гораздо западнее, на расстоянии броска камня от Вестминстерского дворца. Звонки созывали членов парламента обратно, если требовалось, чтобы они проголосовали по поводу судеб мира. Но с тех пор Палату общин перестроили; времена изменились.
Уличная вонь стала сильнее, чем тридцать или сорок лет назад — но, возможно, дело было лишь в том, что он не привык к ней. На улицах стало больше лошадей и, без сомнения, больше мусора, но Лондон всегда был грязным городом, а Ричмонд теперь стал его частью. Город разрастался, жадно пожирая свои окраины — деревни и зеленые поля, — расширяясь с отчаянной скоростью. И этот процесс не кончится, пока не исчезнут возможности для роста.
Сто лет назад все было иначе. То, что он видел сегодня, отличалось от того, что он видел в восемнадцатом веке, так же сильно, как восемнадцатый век отличался от восьмого. Перемены наступали быстрее, чем раньше.
В 1789 году он смел надеяться, что перемены находятся во власти и под контролем человека. Возможно, он ошибался уже тогда. Возможно, Демиурги уже начали просыпаться или ворочались во сне. Если Террор был лишь тенью их кошмаров, а не делом человеческих рук, то мысль о нем было бы легче перенести. С другой стороны, даже если это было отражение человеческой злобы, то все равно оставались основания для надежды. Человеческая жизнь коротка, и каждое последующее поколение имеет возможность исправить ошибки предыдущего.
«Где ты, Махалалель? — прошептал он полушепотом. — Почему ты оставил меня? Почему ты оставил всех, сотворенных тобой? Ты умер, я знаю — но я тоже умирал так много раз, и я знаю, что твоя смерть была лишь притворством, очередным обманом».
Он был бы больше рад узнать, что все это устроил Махалалель, но не мог поверить. Если бы Махалалель был в том несчастном Эдеме, он бы догадался об этом, и если бы Махалалель направлял усилия Стерлинга, то он бы помог ему продвинуться дальше и добиться результата быстрее.
«Какая мне разница, — спросил он себя, — чем заняты Демиурги? Какая мне разница, что люди сделают со своим миром, если я переживу все их заблуждения? Почему я должен разгадывать сны, которые равно могут оказаться истинными и ложными?».
Притворство не имело смысла. Ему было не все равно, и так будет всегда. Не он, а Пелорус был вынужден слышать и исполнять волю Махалалеля — но Адам Глинн не нуждался в подобном поручении, чтобы поражаться человеческому миру и его обитателям. Махалалелю не удалось создать настоящего человека из болотной глины, но он не лишил созданное существо любопытства.
Глиняный Человек не знал, было ли любопытство даром или проклятьем, но оно было неизбежным.
Нужно написать новую книгу, подумал он. И ещё одну, и ещё, — пока я не напишу такую, которая приведет к исполнению моих желаний. Но вначале я должен отыскать истину, которая не будет отрицанием, и я должен найти надежду, которую сложно будет предать. В следующий раз ни ирония, ни отчаяние не заставят меня назваться Люсьеном. В следующий раз я выскажусь ясно и буду услышан.
Позднее Дэвид лежал в постели, наслаждаясь мягкими простынями и роскошью тепла собственного тела. Он ненадолго откинул одеяло, позволяя прохладному воздуху остудить его кожу, затем повернулся к любимой Корделии и обнял её. Не было ни страха, ни чувства отчуждения, ни беспокойства в том, как они заглядывали друг другу в глаза. Они были вместе.
— Что бы ни случилось, — прошептал он, — у нас есть этот миг и тысяча таких, как он. Что бы ни случилось, у нас есть радость, любовь и лучшая в жизни награда. Что бы ни случилось, я всегда буду любить тебя.
Она ответила:
— Я знаю.
Он знал, что это правда. Они оба знали это.