Никитка достал из-за пазухи кинжал, на пояс повесил, и по лесу как порыв ветра прошел. Не любит он железа. Но пригляделся и успокоился. Не на него, на нечисть железо то наговорено. А когда из-за отворота сапога достал свирель, то лес успокоился.
Никитка заиграл. Малые голубоватые искорки побежали по лесу. Волнами понеслись, в водовороты свиваясь, Каждое дерево, травинку каждую обегая. Только не у ивы старой собрались. Вокруг пяти могучих елей закружились, что укрывали в своей тени густо усыпанную хвоей опушку. Здесь грань мира истончилась. И там, за гранью, есть кто-то. С добром ли? Со злом пришел?
Угрозу неведомую лучше вне мира своего проведывать. Никитка вернулся за посохом, аккуратно выпутал его из объятий травинок, которые не хотели отпускать родича. Подошел к елям. Оглянулся. И шагнул. Туда. За окоем. Виру платить.
Сахсат сердился. Уже и поспал, и поел, и отдохнул после тяжелого перехода. И времени. нужного дождался. И который час играет на свирели. Врата же открываться не желают. Нет, сердцу воина не чуждо прекрасное, и вид могучих елей греет сердце, и воющий в их высоких кронах северный ветер украшает нежную песнь свирели. Но не на симпосионе Сахсат сейчас пребывает, желая сорвать восторги благодарных слушателей. Почувствовав, что голову опять начал заполнять красный туман гнева, Сахсат остановился.
Отнял от губ нежную свирель. И принял позу Размышлений. Поднял голову к высокому небу, с которого сквозь несомые могучим ветром облака густо светили звезды. И почувствовал вдруг малость свою перед великой мощью Севера, и подумалось ему, что неплохо бы сложить песню об этой ночи. Ночи надежды и разочарования. Свирель сама вкатилась в руку, и песнь полилась. И столь нежна и пронзительна была внезапная мелодия, что слезы застлали глаза сурового воина и хлынули, как прорвавшая плотину река. Мелодия лилась долго. И прервалась лишь тогда, когда подобно пустынному песку пересохли губы. Потрясенный, открыл глаза Сахсат, и понял, что услышал его Великий. Сидел Неистовый среди тех же елей. Но не свет тысячи звезд освещал его, нет. Уютная опушка была залита мерзостным светом высокого уродливого светильника.
И перед ним стоял воин. Хотя на редкость уродлив был ликом, и волосы белые, как у духа, длинная чуприна указывала на принадлежность к бойцовской касте. Но даже не чуприна, лицо выдавало род его занятий.
Ели, и правда, лечили. Открыл это место для себя Юрка давно, еще мальчишкой. Их шумная компания моталась по парку по каким-то своим мальчишеским делам. Кто знает, зачем их занесло в этот глухой уголок. Занесло. Помнится, закусили, чем бог послал, а потом ватага снялась с места, как птичья стая, и умчалась. А вот Юрка остался. Почему? Покойно было у подножья этих великанов. Причем настолько, что неугомонный мальчишка заснул. Днем, что для него было совсем нехарактерно. Проснулся ночью. Но странно, не испугался. Страшно не было. И дома никто не заругал. После этого он часто приходил сюда. Один. Просто посидеть. Потом тренировался. И самые трудные связки получались, как хорошо отработанные. И не забывались. Просто думал. И неожиданно получал ответы на самые сложные вопросы. И не где-то. В себе. Помогали великаны. Голову, что ли, чистили? Вот и сейчас ноги сами принесли его сюда. Немного прошло времени и стало легче. Казалось со свистом унеслась из буйной башки пьяная хмарь и все стало ясно.
Кто важнее и дороже?
Ты сам, великий, могучий и противный, или два человека, что тебе доверились?
Надо было вставать, идти и извиняться. Не говорить покаянных слов, не дарить дорогих подарков, нет. Надо было просто пойти и отдать себя им, как они отдавали себя ему. Навсегда. Жизнью своей извиниться, чтобы смылось плохое, как пыль, рассеялось, как туман утренний. Но задумался Юрка. Заслушался, как ветер в кронах елей поет. Или не ветер. На миг послышалось — на свирели кто-то играет, далеко, на пределе слуха. Красиво так. Да нет, показалось. Но могучие ели вдруг словно засветились множеством огоньков. Юрка потряс головой и увидел, как на опушку, раздвинув колючие ветви, вышел кто-то. Юрку, укрытого завесой ветвей, видеть он не мог, а вот тот приблуду разглядел хорошо. Высокий, сухопарый, жестколицый, он даже стоял поджаро как-то, готовый к мгновенному взрыву. Широкие брюки беленого полотна заправлены в невысокие замшевые сапожки из-под длинного белого кафтана, украшенного сложным растительным рисунком, виден ворот рубахи, расшитой петухами. Длинный белый чуб на выбритой голове. Глаза полуприкрыты. Длинный посох отполированным торцом поляну оглядывает, ощупывает. А свирель как взбесилась. Уже не мягкие перекаты говорливого ручейка слышались в её мелодии. Ночного шторма раскаты. Свист холодного северного ветра в льдистых скалах. Шепот несущихся по небу туч. Пронзительный свет низких звезд. И тоска. И одиночество.