Мне нетрудно понять, почему она не любит привлекать к себе внимание. Потому что внимание на нее действительно обращают. Особенно, когда она смотрит вот так — широко раскрытыми серыми глазами — куда-то вдаль, и по лицу видно, что видит она там что-то светлое.
Хороша моя Татьяна, когда замирает в неподвижности. Росту в ней — метр шестьдесят, не больше; и все остальное этому росту соответствует. Руки-ноги — маленькие, плечи — узенькие, как и талия, — пальцами обхватишь. Фигурой она вообще скорее на девочку-подростка похожа, а не на взрослую женщину. Лицо — продолговатое и худощавое, никакой славянской широкоскулости и в помине нет. Брови, темные и тонкие — вразлет, нос — обычный, не прямой и не курносый, самый обыкновенный аккуратный такой носик. Губы тоже — в самый раз к ее лицу подходят: не пухлые, чувственные, но и не в тонкую ниточку вытянуты. Если бы еще не поджимала она их так часто. Волосы у нее, как и брови, темные и прямые, ниже плеч спускаются. Я уже давно заметил, что она с ними ничего не делает: не завивает, не укладывает — слишком непослушные. Дома, когда убирает, завернет их в пучок на затылке — так если полчаса тот пучок продержится, и то хорошо.
Глаза у нее — серые, и не просто серо-голубые, в зависимости от погоды, а какие-то серебристо-серые, лучистые. Рядом с темными волосами и бровями, темными же ресницами — не длинными, но мохнатыми — глаза эти просто притягивают к себе взгляды. И поскольку из-за роста своего небольшого почти на всех ей приходится снизу вверх смотреть, то глаза эти распахиваются на того, кто к ней обращается, как два окошка. Без занавесок. И все-то в них видно — каждая мысль, каждое чувство… Вот и пришлось ей научиться маски на лицо надевать — с глазами нарисованными — да почаще вдаль смотреть.
Когда не шевелится Татьяна, есть в ней что-то от статуэтки античной. Все тело замерло в гармонии, голова чуть откинута, словно взлететь ей хочется, на лице — ожидание чего-то необыкновенного. Но кто-нибудь когда-нибудь пытался представить себе богиню греческую, в мраморе запечатленную, которая вдруг с места стронулась и пошла вперед размашистым шагом? Вот так и Татьяна. Ходить она не умеет, только бегает, причем ноги у нее вечно за головой не успевают. Вот так и носится везде, вперед наклонившись — а мне каждый день литанию ей петь про переломы. Да еще и руками при этом размахивает, как мельница ветряная. Нет уж, мне намного спокойнее, когда она не двигается. С дороги у нее вечно отскакивать не надо, расслабиться можно, на нее полюбоваться, да и на окрестности тоже…
— Девушка, Вы не могли бы передать за проезд?
Да святые же отцы-архангелы, будет у меня хоть минута покоя в этой жизни?!
Она вздрогнула. Моргнула. Оглянулась вокруг. Вернулась в реальность. Ох, что-то не нравится мне ее лицо. Видно, только что о высших ценностях думала — сейчас начнет за справедливость бороться.
— Вы предлагаете мне отнести деньги водителю?
— Если Вам не трудно.
— А вам не трудно самому это сделать?
— Я боюсь Вас случайно толкнуть.
— Попросите передать деньги тех, кто сидит.
Ну все, сейчас начнется. Последующую реакцию собратьев-пассажиров предсказать нетрудно. И что мне делать? Вмешиваться в скандал напрямую я не могу — только масла в огонь подолью. Они вон и так уже все к ней повернулись.
— Парень, давай я передам, если этой два шага сделать трудно.
Интересно, почему людям всегда нужно оскорбление унижением приправить? Почему, совершив нормальный поступок — она же сидит, ей действительно легче деньги эти передать! — нужно обязательно обставить его так, что ты — молодец, а другой — подлец? Так, все, придется вмешиваться, а то у нее вон уже губы дрожат. Сейчас отнесет эти деньги, и будет потом полдня мучиться — думать, что нужно было сказать.
Я молча взял у парня деньги и пошел вперед, к водителю.
— Вот такие-то с утра тебе настроение и перепортят, — донеслось до меня сзади.
Опять не понимаю. Ну ведь все уже, все — конфликт исчерпан. Почему людям нужно сбиться в кучу и доклевать-таки слабого цыпленка до конца? Бросить-таки вслед пару реплик, выплеснуть-таки благородное негодование, заставить-таки всех услышать свой непреклонный голос? Чувство единения у них потом, что ли, возникает: я — с народом, я — как все?
На обратном пути, проходя мимо нее, я услышал сдавленное «Спасибо», но глаз она не подняла. Ну, ладно-ладно, обошлись малой кровью, вон уже подъезжаем.
Выйдя из маршрутки, она встряхнулась, вся подобралась — так, понятно, к выходу на сцену готовится, в роль входит. На лицо надела в меру раздраженно-деловое выражение, походка — такая целеустремленная; значит, настраивается врать про замки или краны. Сейчас точно по лестнице пешком пойдет, на месте ей уже не стоится.
Зайдя в офис, она быстренько шмыгнула на свое место и — зырк-зырк — глазами по сторонам. Ну сейчас-то чего уже напрягаться? Можно подумать, что она сама не знает, что все вокруг уже давно поняли, что ждать от нее безукоризненной дисциплины — это то же самое, что от рыбы ждать соловьиной трели. Ну не умеет она жить по расписанию, так что теперь? Если всех таких работников увольнять, так сначала нужно производящую роботов промышленность развить до невиданных высот. Роботы, кстати, ломаются чаще, чем люди, а чинить их кому? Другим роботам? Бывают, конечно, дни, когда она попадается шефу под горячую руку; но если бы сегодня был такой день, он бы ее уже при входе на ковер вызвал.
Так, уселась, компьютер включила, теперь сводку боевых действий у коллеги принимает. Нет, пожалуй, покручусь я возле нее еще немного, пока она совсем успокоится.
Проще всего мне находиться рядом с ней на улице, но и в офисе тоже неплохо. Места там хватает, просторно, есть куда отступить, чтобы меня с ног не сбили, да и народа там крутится предостаточно. Обычно я устраиваюсь возле кофеварки у входной двери, туда они все подходят не так часто, и уж никогда — большой толпой, но сегодня мне туда еще рановато. Обзор оттуда хороший, но если что случится, пока я до ее стола долавирую, она уже что-то натворит…
Что она делает? Нет, ну что она делает? Зачем, разговаривая с Галей, руки-то на клавиатуру опускать? Она же не умеет говорить, не шевеля руками! Сейчас… Ну все, ткнула-таки пальцем куда-то. На экране появилась абсолютно незнакомая мне картинка — ей, между прочим, тоже, в чем я ни секунды не сомневаюсь. Сейчас начнется.
Она повернулась, наконец, к своему компьютеру, и на лице ее словно слайды замелькали. Деловая озабоченность сменилась настоящей (значит, тоже не знает, что теперь делать). Затем на лице ее вспыхнула было надежда, и она быстро глянула на Галю — надежда схлынула, уступив место отчаянию (ну, конечно, Галя уже своими делами занялась). Отчаяние быстро сменилось смирением, и она неохотно повернула голову в сторону стола в самом дальнем углу (да, дорогая моя, нечего было пальцами размахивать — теперь придется доктора звать). То, что этот стол сегодня пустует, мы увидели одновременно. Черт! Теперь уже не доктор, теперь уже реанимация потребуется!
Лицо ее застыло в маске отчаянной решимости. Когда у Татьяны появляется такое выражение, я чувствую себя так, словно на меня несется табун диких мустангов, и мне нужно остановить его. Стоя на краю обрыва.
Она склонилась над клавиатурой, прищурившись и внимательно разглядывая клавиши. Затем она принялась водить пальцами над верхним рядом, неуверенно дергая ими от одной клавиши к другой. Что она…? Только не это — только не это — только не это! Ну пусть хоть ручку возьмет, записывает, что за чем нажимает. Ей же сейчас не к Гале за помощью, ей же к шефу придется идти с докладом, чтобы Алешу срочно разыскивали! Что же мне делать? Может, ей со стола что-нибудь сбросить? Ну испугается, ну подпрыгнет, но хоть технику ломать перестанет. Может, Галю подтолкнуть, чтобы на нее глянула? Это, конечно, уже за все рамки выходит, но если очень нужно…