Опять нет! Да почему опять нет? Завтрак у меня, по-моему, очень неплохо вышел. Да был я уже сегодня в душе!
И вдруг она сказала, что ей хочется приготовить мне ужин. Я растерялся. Обида куда-то ушла, бросив на прощание неубедительно возмущенное: «Ну, почему ей всегда хочется делать именно то, что и мне?». На смену ей пришло… я не знаю, что это было. Мне всегда было трудно понять, что я чувствую, когда она смотрит на меня своими огромными лучистыми глазами — так смотрит. Мне вообще легче, когда она говорит — тогда я либо киплю от злости, либо умираю от смеха, либо кидаюсь со всего разгона покорять очередную вершину, которую она мне незаметно под нос подсунула…
Чувствуя, что еще минута такого молчания — и я позорно стеку на пол вязкой лужицей варенья, я ретировался в ванную. В самом деле, освежиться никогда не помешает…
Выйдя из душа и увидев томящееся в ожидании меня пиршество на столе, я окончательно смирился с потерей шанса подготовиться к нему. Да ладно — что за дискриминация, в самом деле: лишать язык удовольствия, когда нос и руки наслаждаются? Пусть уж все органы чувств принимают участие в празднике жизни! Я всегда был за справедливость и равноправие.
Не прошло и пяти минут, как я в очередной раз убедился, что решение не спорить с Татьяной никогда не было одним из лучших.
Она предложила мне попробовать… мясо.
Я мог бы поддаться.
Исключительно ради спокойствия в доме.
В котором сегодня мне нужна была обстановка мира и взаимопонимания.
Но она упомянула Анабель!
Это что — у нас новый образец для подражания появился? Потому что она дольше меня на земле живет? Или потому что она не знает, что такое смущение? Или потому что она к отцам-архангелам сама явилась за разрешением жить на земле в видимости? Или… потому что она своим Франсуа вертит, как хочет?!
Я рявкнул.
Не сдержался.
Но рявкнул коротко.
И почти сразу же пожалел об этом.
Для восстановления атмосферы мира и взаимопонимания я безропотно остался мыть посуду после ужина, в то время как Татьяна пошла принимать ванну. Где-то в глубине души я даже обрадовался. Вот она сейчас разнежится — ванна всегда действовала на нее умиротворяющее — а у меня будет минут пятнадцать-двадцать, чтобы обдумать, как вернуться к тому разговору, начатому в парке…
Через сорок пять минут я обнаружил, что, бродя бесцельно по квартире, постоянно оказываюсь у двери в ванную. Откуда не доносится ни единого звука. Что прикажете думать? Может, она время тянет, чтобы я рухнул от волнений, забыв о каких бы то ни было разговорах? Какое там рухнуть — у меня такое ощущение, что я сегодня вообще не засну! А может, она там заснула? Я ей засну! Люди должны спать в кровати. Под одеялом. И под моим неусыпным надзором. А может, она уже… сознание потеряла? Это же надо — в ванну на полный желудок, когда организм и так с перегрузками работает! С перегрузками, с перегрузками — я по себе чувствую. А может…?
О, Господи! Да я сниму завтра эту чертову дверь — ко всем чертям! Нечего мне баррикадироваться от меня — пусть вон шторкой прикрывается, если уж очень хочется. Мне через нее все равно все видно будет. Почти. У меня весьма некстати заработало воображение. А может, взять сейчас и зайти туда — проверить, как там дела? Не исключено, правда, что я тогда эту дверь прямо сегодня сниму — собственной головой. А если чуть приоткрыть ее и одним глазком… В конце концов, это — моя прямейшая обязанность: не спускать с нее глаз. Желательно обоих. Но что-то подсказало мне, что говорить мы в этом случае будем — долго и подробно — совсем не о том, чего бы мне хотелось. И только после того, как с меня сойдут поставленные ею синяки…
Когда, еще через пятнадцать минут, дверь в ванную чуть приоткрылась, я ринулся к ней в полной уверенности, что мне сейчас придется подхватывать безжизненное тело Татьяны, сумевшее — из последних сил — толкнуть эту дверь в надежде на помощь. Но из двери на меня глянуло ее лицо, сияющее тем самым покоем, которого я так долго сегодня добивался. Ах, она еще и сияет? Она округлила глаза и безмятежно поинтересовалась — а что, собственно, случилось?
От возмущения я даже заикаться начал. Судя по всему, моей сбивчивой тираде о перенесенных треволнениях не удалось донести до нее их глубину. Рассмеявшись, она скорректировала свой вопрос — что, собственно, может с ней случиться в собственной ванне?
Ну, все. Однажды я уже предупреждал ее, что не нужно испытывать мое самообладание. Я был даже рад, что удержался от соблазна проверить, все ли с ней в порядке. Я всегда предпочитал играть по-честному и не переходить к решительным мерам без предупреждения. Сейчас нужно быстро огласить ноту протеста — а дальше все: извини, дорогая, я предупреждал. Громко и отчетливо (чтобы не говорила потом, что не расслышала) я напомнил ей о своих должностных обязанностях и поставил ее в известность, что отныне считаю себя в полном праве нарушать ее уединение где бы то ни было при малейшем намеке на грозящую ей там опасность.
Слушая меня, она почему-то расплывалась во все более широкой улыбке. И смотрела на меня. Молча. Опять просто смотрела. Переводя дыхание после своего слегка затянувшегося ультиматума, я вдруг осознал, что меня окружает облако знакомого… яблочного…
Она продолжала смотреть на меня.
Огромными светло-серыми глазами.
В которых читалось… какое-то ожидание.
Я притянул к себе этого теплое, пушистое существо…
Так, завтра обо всем поговорим.
…
А она сказала мне все-таки «Да»!
В воскресенье утром выяснилось, однако, что у Татьяны даже на собственное «Да» «Нет» припасено. Хотя, впрочем, сначала это было не совсем «Нет»; это потом я ее пресловутое «Нет» в «Да» превратил…
Боясь спугнуть удачу, я провел все утро на кухне, занимаясь хозяйством. В целом, похоже, у нас уже сама собой начала устанавливаться традиция: завтрак — мое дело, ужин — ее. Меня это вполне устраивало — все равно я раньше встаю. Я даже ни разу, ни единым глазком в спальню не заглянул — чтобы не сбиться с бодрого настроения покончить сегодня со всеми разговорами (теперь-то можно и о работе поговорить!), причем исключительно на свежем воздухе.
А может, она сама раньше проснулась… хотел бы я сказать, с радостным ощущением… но нет, скорее, со смутным подозрением, что что-то изменилось.
Когда она забрела на кухню, сонно жмурясь и кутаясь в халат, я подошел к ней, взял ее лицо в руки и попросил: — Скажи это еще раз.
— Что сказать? — вскинула она на меня удивленные глаза.
— Что ты выйдешь за меня замуж.
— Чего? — Вот сейчас она окончательно проснулась. Глаза забегали из стороны в сторону — точно, ревизию воспоминаний проводит.
— Ты сказала, что выйдешь за меня замуж.
— Я ничего такого не помню, — быстро ответила она.
Вот в этом — вся Татьяна. За других сражаться, хоть с отцами-архангелами — это ей раз плюнуть; а свою собственную судьбу за гриву ухватить — Боже упаси. Придумывать истории неимоверные, выходы из ситуаций искать немыслимых, проблемы решать, даже для ангела непосильные — это она с дорогой душой; а вот если решение принимать нужно — голову в песок засунет и так и будет стоять, дожидаясь, пока толпа археологов набежит ее откапывать.
Но, с другой стороны, согласитесь, что «Я ничего такого не помню» — явно лучше, чем «Я ничего такого не говорила». Ну, что ж, не помнит — значит, не помнит. Мне нетрудно еще раз спросить. Но только так спросить, чтобы у нее больше никаких отговорок не осталось. Я даже рассмеялся, припомнив свои вчерашние наблюдения. Так, она у нас, как будто, на каждое мое слово неткает?
— Ты хочешь сказать, что я вру? — спросил я.
— Нет, — тут же отозвалась она (Отлично!), — но я думаю, что даже у ангелов в расчет берутся только те слова, которые сказаны в здравом уме и твердой памяти.
— Я абсолютно с тобой согласен, — постарался я усыпить ее бдительность. — А сейчас ты как себя чувствуешь? Никаких расстройств в здравости ума и памяти не ощущаешь?
— Нет. — Она уже почти шипела от возмущения (Просто прекрасно!). — Как ангел-хранитель, ты можешь быть совершенно за меня спокоен.