– Конечно, конечно, – перебил его Десмон.
Этот молодой человек с бесцветными глазами, досконально изучив тяжёлую и трудную работу прихлебателя, не смог сдержать любопытства и теперь упрекал себя, считая, что поступил опрометчиво. Но Ангел, хотя и отличался большой осторожностью, продолжал говорить о Леа, тем более что он слегка захмелел. Он говорил весьма разумно, его речи были проникнуты здравым смыслом доброго семьянина. Он превозносил брак, но и отдавал должное заслугам Леа. Он воспевал мягкую покорность своей молодой жены, чтобы иметь возможность покритиковать решительный характер Леа: «Ты не представляешь себе, что это за негодница, всегда себе на уме!» Он продолжал свои откровения и дошёл в отношении Леа даже до резкости и дерзости. И говоря о ней всякие глупости, прикрывая дурацкими словами свою недозволенную любовь, он наслаждался редким счастьем просто без страха говорить о ней. Ещё немного, и он облил бы её грязью, славя в своём сердце само воспоминание о ней, её нежное, лёгкое имя, которое вот уже полгода стало для него запретным, весь её милосердный облик:
Леа – склонённую над ним, Леа – с двумя-тремя глубокими непоправимыми морщинами, Леа – прекрасную, Леа – потерянную для него, но, увы, такую близкую…
Часам к одиннадцати они собрались уходить, тем более что ресторан уже почти опустел. Только за соседним столиком ещё сидела Малышка: писала письма и требовала бланки пневматической почты. Она подняла к друзьям своё беззащитное лицо, похожее на мордочку белого барашка:
– Что ж, мы даже не попрощаемся?
– Прощайте, – согласно кивнул Ангел.
Чтобы выразить своё восхищение Ангелом, Малышка призвала в свидетели подругу:
– Ты только посмотри на него! Да ещё и денег куры не клюют! Бывают же такие счастливчики, у которых есть всё!
Но Ангел предложил ей всего лишь открытый портсигар, и она перешла на язвительный тон:
– Да, у них есть всё, но они предпочитают этим не пользоваться… Возвращайся к мамочке, моя лапочка!
– Я как раз хотел попросить… – сказал Ангел Десмону, когда они вышли на улицу. – Хотел попросить тебя… Подожди, сначала выберемся из этой толчеи…
На улицах было много народу, никто не спешил домой в этот тёплый влажный вечер. Но на бульваре, сразу за улицей Комартена, после окончания спектаклей должно было начаться настоящее столпотворение. Ангел взял своего друга под руку:
– Так вот, Десмон… мне бы хотелось, чтобы ты ещё раз позвонил по телефону.
– Опять? – остановился Десмон.
– Да, позвони: Ваграм…
– Семнадцать – ноль восемь…
– Обожаю тебя. Скажешь, что мне стало плохо у тебя… Где ты сейчас живёшь?
– В гостинице «Моррис».
– Прекрасно… Скажи, что я вернусь завтра утром и что ты сейчас дашь мне выпить мяты… Иди, старик. На вот, возьми, дай это мальчишке в кафе, а можешь оставить себе. Возвращайся поскорей. Я буду ждать тебя на террасе «Вебер».
Высокий молодой человек, услужливый и надменный, ушёл, смяв бумажки в кармане и не позволив себе сделать ни одного замечания.
По возвращении он нашёл Ангела за нетронутым оранжадом, в котором тот, казалось, читал свою судьбу.
– А-а, это ты, Десмон! Кто тебе ответил?
– Женщина, – лаконично сказал посланник.
– Которая?
– Не знаю.
– Что она тебе сказала?
– Что всё в порядке.
– Каким тоном?
– Точно таким, каким я тебе это передаю.
– Хорошо, спасибо.
«Это была Эдме», – подумал Ангел. Они шли в направлении площади Согласия, Ангел снова взял Десмона под руку. Он не решался признаться, что чувствует себя очень уставшим.
– Куда ты направляешься? – спросил Десмон.
– Ах, старина, – вздохнул Ангел с благодарностью, – в «Моррис», и сейчас же. Я при последнем издыхании.
Десмон потерял всю свою невозмутимость:
– Как? Так это правда? Мы едем в «Моррис»? А что ты будешь там делать? Давай без шуток, а? Ты же не хочешь…
– Я буду спать, – отвечал Ангел. И он закрыл глаза, точно вот-вот упадёт, потом снова открыл их. – Спать и только спать, ты понял?
И он изо всех сил сжал руку друга.
– Поехали, – ответил Десмон.
Через десять минут они были в «Моррисе». Голубизна и слоновая кость спальни и фальшивый ампир маленькой гостиной улыбнулись Ангелу, как старые друзья. Он принял ванну, надел шёлковую рубашку Десмона, которая оказалась ему немного узковата, лёг в постель и, устроившись между двух мягких подушек, погрузился в безоблачное счастье, в свинцовый беспробудный сон, защитивший его от всего на свете.
С тех пор потекли позорные для Ангела дни, которым он вёл счёт: «Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Как только пройдет три недели, я вернусь в Нёйи». Но он не возвращался. Он довольно здраво смотрел на создавшуюся ситуацию, с которой был уже не в силах справиться. Иногда ночью или утром он тешил себя тем, что через несколько часов сумеет преодолеть свою трусость. «Так у меня больше нет сил? Позвольте, позвольте… Сил у меня хватит. Они вернутся ко мне. Даю руку на отсечение, ровно в двенадцать я буду завтракать в столовой на бульваре Инкерман. Ещё час-другой, и…» Но в двенадцать часов дня он оказывался в ванной или за рулём автомобиля рядом с Десмоном.
Всякий раз во время еды он проникался оптимизмом по поводу своей брачной жизни, с ним будто случался приступ лихорадки. Садясь за холостяцкий стол напротив Десмона, он словно видел рядом Эдме и думал про себя о своей молодой жене с глубоким уважением: «Какая же она милая, эта малышка! Такие прелестные женщины встречаются нечасто. Ни слова, ни единой жалобы! Я уж постараюсь подобрать ей подходящий браслет, когда соберусь возвращаться. И даже мамаша не смогла её испортить. Мне даже трудно представить себе, что её мать – Мари-Лор». Но однажды в гриль-баре «Морриса» при виде зелёного платья с воротником из шиншиллы, похожего на одно из платьев Эдме, он впал в самый настоящий ужас.
Десмон находил жизнь прекрасной и даже немножко растолстел. Он проявлял свою агрессивность, лишь когда Ангел на его предложение посетить «сногсшибательную англичанку, порочную до мозга костей», или «индийского принца и его дворец опиумных грёз» отвечал категорическим отказом или соглашался с плохо скрытым презрением. Десмон совсем перестал понимать Ангела, но Ангел платил, и платил щедрее, чем в самые лучшие дни их бурной юности. Однажды ночью они опять встретили светловолосую Малышку у её подруги, невыразительное имя которой почему-то ни у кого не удерживалось в памяти: «Эта, как бишь её зовут… да вы знаете… подружка Малышки…»
Подружка курила и от всего сердца угощала окружающих. Её скромное жилище уже с порога встречало гостей сложным ароматом газовой горелки и остывшего опиумного дыма. Она притягивала сердца слезливой сердечностью и своей постоянной готовностью предаться грусти, что было вовсе не так уж и безобидно. Десмона она называла «большим отчаявшимся ребёнком», а Ангела – «красавцем, у которого есть всё, но который от этого только ещё несчастнее». Но Ангел опиума не курил, на коробку с кокаином смотрел с явным отвращением, точно кот, которому хотят поставить клистир, и однажды целую ночь просидел на циновке, прислонясь к стенке, между заснувшим Десмоном и Подружкой, которая беспрерывно курила. Всю эту ночь он с благоразумным видом вдыхал запах, который заглушает голод и жажду, и казался совершенно счастливым, частенько бросая пристальный вопрошающий взгляд на увядшую шею Подружки, красноватую и пористую, где поблёскивало ожерелье из фальшивых жемчужин.
В какой-то момент Ангел протянул руку, погладил кончиками пальцев подкрашенные хной волосы на затылке Подружки и взвесил в руке большие жемчужины, полные и лёгкие, потом сразу отдёрнул руку и нервно вздрогнул, словно случайно зацепил ногтем расползающийся шёлк. Вскоре после этого он встал и ушёл.
– Тебе ещё не надоело есть и пить по забегаловкам? – спросил как-то Десмон у Ангела. – Женщинами ты вроде не интересуешься. А эта гостиница, где то и дело хлопают двери? И ночные рестораны? И зачем только мы колесим из Парижа в Руан, из Парижа в Компьень, из Парижа в Виль д'Авре… Почему бы нам с тобой не махнуть на Ривьеру? Говорят, в декабре и январе там делать нечего, но зато март и апрель – как раз самый шикарный сезон…