Вот и пойми тут — кто виноват? Я обычно очень аккуратен и кладу вещи на место, и если бы она в самом деле имела намерение меня отравить, то уж наверное придумала бы что-нибудь поумнее, чем заправить салат бензином вместо уксуса. Если бы я не поставил бензин в чулан, ничего бы не произошло. Но позвольте, я уж расскажу все по порядку. Во время обеда разразилась гроза. Небо сделалось черным. И вдруг хлынул проливной дождь. Сразу после обеда Кора надела плащ и зеленую купальную шапочку, в которой принимает душ, и вышла поливать газон. Я наблюдал за нею в окно Она, казалось, не замечала неровной стены дождя, ее окружавшей, и заботливо поливала траву, задерживаясь особо на местах, выжженных солнцем. Меня беспокоила мысль о впечатлении, какое произведет на соседей эксцентричная выходка моей жены. Наша ближайшая соседка непременно позвонит той, что живет на углу, и сообщит ей, что Кора Фрай поливает газон во время ливня. Желание оградить жену от дурацких сплетен заставило меня пойти к ней, но в двух шагах от нее я остановился и почувствовал, что у меня не хватает такта, чтобы заговорить с ней в нужном тоне. Что я ей скажу? Что ее просят к телефону? Но ей никто никогда не звонит.
— Пойдем в дом, милая, — сказал я, — а то я боюсь, как бы тебя не ударило молнией.
— Ну, это навряд ли, — ответила она голосом, еще более мелодичным, чем обычно. Последнее время она вообще взяла себе за обыкновение прибегать к верхнему регистру.
— А ты не думаешь, что лучше обождать, когда пройдет дождь? — спросил я.
— Он скоро пройдет, — ласково ответила она. — Грозовые дожди не бывают долгими.
Я поплелся в дом со своим зонтиком и налил себе виски. Жена оказалась права. Дождь прекратился через минуту, и она продолжала поливать траву. В обоих приведенных мною случаях на ее стороне оставалась видимость правды, и тем не менее смутное чувство надвигающейся опасности меня не покидало.
О, мир, мир, прекрасный и непонятный, когда же начались мои невзгоды? Я пишу это у себя в Буллет-Парке. Сейчас десять часов утра. Вторник. Вы, конечно, спросите, что я делаю дома в будний день? В самом деле: все мужчины — если не считать трех священников, двух лежачих больных да одного старичка на Тернер-стрит (впрочем, он давно уже не мужчина!) — все мужчины, кроме меня, на работе. А здесь — тишь и благодать, как в краю, в котором все страсти давно уже улеглись (для всех, кроме меня и трех священников). Кто же я такой? Чем занимаюсь? И почему я не уехал утренним поездом в город, на работу? Мне сорок шесть, я крепок и здоров, прекрасно одеваюсь и лучше кого бы то ни было знаю все, что можно знать о производстве динафлекса. Выгляжу я так молодо, что это мне даже мешает. Окружность моей талии — тридцать дюймов, волосы черные как смоль, и, когда я рассказываю, что был когда-то заместителем президента «Динафлекса» и ведал всеми торговыми операциями фирмы, мне не верят, оттого что я так молодо выгляжу. В поезде ли рассказываю или в баре, никто не верит.
Мистер Эстабрук, президент «Динафлекса» и в некотором роде мой покровитель, был страстным садоводом. Однажды вечером, любуясь своими цветами в саду, он был ужален шмелем и умер прежде, чем его успели доставить в больницу. Я мог занять его место, но меня больше интересовал производственно-торговый отдел. Затем члены правления, а следовательно и я, проголосовали за слияние с «Милтониум Лимитед», с тем чтобы вновь образованную фирму возглавлял президент «Милтониума» Эрик Пенамбра. Голосовал я скрепя сердце, однако виду не подал. Я даже проделал всю подготовительную работу для слияния фирм. На меня была возложена задача добиться от наиболее консервативных и упирающихся акционеров согласия на слияние, и одного за другим мне удалось уговорить их всех. Все знали, что я связал свою судьбу с «Динафлексом» с самого окончания колледжа и больше нигде не работал, и поэтому испытывали ко мне доверие. Через несколько дней после слияния Пенамбра вызвал меня к себе в кабинет.
— Ну, вот, — сказал он, — считайте, что дело в шляпе.
— Разумеется, — сказал я. Я думал, что он таким образом выражает мне восхищение по поводу проделанной мной работы. Ведь мне пришлось изъездить Соединенные Штаты вдоль и поперек да еще дважды слетать в Европу. Никому, кроме меня, не удалось бы так ловко справиться с этой задачей — уломать акционеров.
— Итак, дело в шляпе, — повторил он резким голосом. — Сколько времени вам понадобится, чтобы убраться отсюда?
— Я не понимаю, — сказал я.
— Долго ли вы, черт возьми, намерены здесь околачиваться? — гаркнул Пенамбра. — Вы устарели, понимаете? В нашей лавочке такие, как вы, больше не нужны. Я вас спрашиваю, сколько вам нужно времени, чтобы закруглиться?
— Примерно час, — ответил я.
— Ладно, — сказал он. — Даю вам до конца недели. А теперь пришлите мне секретаршу, я ее тоже увольняю. Какой вы, однако, счастливчик! При вашей пенсии плюс увольнительные плюс акции — да у вас чуть ли не столько же денег, сколько у меня! И притом вам ничего не надо делать.
Пенамбра вышел из-за своего письменного стола, подошел ко мне и обнял меня за плечи.
— Не расстраивайтесь, — сказал он и стиснул меня в своих объятиях. Ведь рано или поздно каждый из нас вынужден столкнуться с проблемой возраста. Надеюсь, что когда пробьет мой час, я буду так же спокоен, как вы.
— Дай вам Бог, — сказал я и вышел из его кабинета.
Я прошел в уборную, заперся в кабинке и заплакал. Я оплакивал коварство Пенамбры, будущее «Динафлекса», судьбу моей секретарши, неглупой одинокой женщины, писавшей в свободное от работы время рассказы; горько оплакивал собственную наивность, бесхитростность и полную неподготовленность к ударам судьбы. Через полчаса я вытер слезы и вымыл лицо. Я собрал все свое личное имущество, сел в поезд и сообщил Коре новость. Я был, разумеется, разъярен, а она испугана. Она тотчас села за свой туалетный столик, служивший ей все годы, что мы женаты, «стеной плача».
— Плакать совершенно не о чем, — сказал я. — Ведь денег у нас сколько угодно. Уйма денег. Мы можем поехать в Японию. В Индию. Осмотреть все старинные английские церкви.
Она продолжала плакать. После обеда я позвонил нашей дочери Флоре в Нью-Йорк.
— Мне очень тебя жаль, пап, — сказала она, когда я поделился с нею своими новостями. — Очень. Воображаю, как тебе тяжело. Я очень хочу тебя видеть, но только не сейчас. Вспомни свое обещание — ты ведь сказал, что оставишь меня в покое!
Теперь появляется на сцене теща, по имени Минни. Минни — блондинка лет семидесяти со скрипучим голосом; в результате повторных косметических операций у нее за ушами четыре шрама. Минни можно встретить в дорогих отелях любого города в мире. Она любит склонять слово «модный» на все лады. О самоубийстве мужа, совершенном им в 1942 году, она говорит так: «В те годы было модно прыгать из окон». Когда единственного ее сына исключили из школы второй ступени за непристойное поведение и он отправился в Париж, где поселился с каким-то человеком средних лет, Минни сказала: «Это омерзительно, я знаю, но говорят, это сейчас ужасно модно». О своих нелепых нарядах она говорит: «Ужас, какие неудобные, но зато модные безумно». Минни ленива и зла, и ее единственная дочь Кора ненавидит ее всей душой. Характер Коры прямо противоположен материнскому. Это любящая, серьезная, трезвая и добросердечная женщина. Мне кажется, что Кора из своеобразного инстинкта самосохранения и главным образом для поддержания собственного оптимизма была вынуждена создать мифологический образ своей матери, совершенно непохожий на Минни, — некую мудрую, доброжелательную даму, склонившуюся над пяльцами. Кто не знаком с коварной убедительностью вымысла?
Следующий день после того, как я получил расчет у Пенамбры, я бесцельно слонялся по дому. Я обнаружил, к собственному удивлению, что теперь, когда двери «Динафлекса» для меня закрылись, мне просто некуда деваться! Клуб, к которому я принадлежу, — всего лишь придаток колледжа, позавтракать там можно (в порядке самообслуживания), но прибежищем его не назовешь никак. Я давно уже мечтал приняться за серьезное чтение, и вот наконец я, казалось бы, получил такую возможность. Я взял томик Чосера и пошел с ним в сад. Но, прочитав с полстраницы, убедился, что это — не чтение для бизнесмена. Остаток утра я окапывал мотыгой салат, чем навлек на себя неудовольствие садовника. Ленч с Корой был почему-то напряженным. После ленча Кора легла вздремнуть. Этим же, как я обнаружил, когда прошел на кухню, чтобы налить себе воды, занималась и служанка: положив голову на стол, она крепко спала. Тишина, царящая в этот час в доме, производила на меня странное, гнетущее впечатление. Впрочем, к моим услугам было сколько угодно развлечений и зрелищ. Я позвонил в Нью-Йорк и заказал билеты в театр. Кора не слишком-то жалует театр, однако согласилась со мной пойти. После театра мы решили зайти поужинать в ресторан «Сент-Риджис». Оркестр исполнял последний номер отделения — гремели трубы, развевались флаги, барабанщик, оскалив зубы, шпарил как сумасшедший по всем поверхностям, куда хватало рук, а в самом центре танцплощадки Минни размахивала бедрами, топала ногами и жестикулировала большими пальцами обеих рук. С ней был какой-то тщедушный тип, по-видимому профессиональный партнер, который поминутно озирался через плечо, словно надеясь, что тренер ему вот-вот бросит губку. Минни на этот раз оделась наряднее обычного, лицо ее тоже было обрюзглее обычного, и в публике над нею открыто смеялись. Как я уже говорил, Кора создала у себя в воображении свой образ матери — женщины, исполненной глубокого чувства собственного достоинства, и поэтому неожиданные встречи такого рода бывают особенно жестоки. Мы повернулись и ушли. Всю долгую дорогу домой Кора молчала.