Шел дождь. Я двигался в соответствии с полученными от Флоры указаниями, миновал трущобы и дошел до дома, в котором сдавались комнаты. Я прикинул, что дом простоял лет восемьдесят. Две колонны полированного мрамора поддерживали арку романского стиля. Он даже имел свое имя, этот дом. Он назывался «Эдем». Я мысленно увидел ангела с горящим мечом и согбенную парочку, прикрывающую свою наготу руками. Мазаччо? Ну да, мы тогда как раз приехали во Флоренцию навестить дочь. Я вошел в «Эдем», чувствуя себя ангелом отмщения, но, пройдя романскую арку, тотчас очутился в коридоре, более узком, чем проход в подводной лодке; влияние света на мое состояние духа, всегда довольно значительное, на этот раз было удручающим: в коридоре горели такие тусклые, такие убогие лампы! Мне часто снятся пролеты лестниц, и та, по которой мне пришлось подниматься сейчас, казалась мне одной из лестниц моих сновидений. Поднимаясь по ее ступеням, я слышал обрывки испанской речи, шум воды в уборных, музыку и лай собак.
Подстегиваемый яростью, а быть может, и выпитым в клубе виски, я три-четыре пролета взял с маху и вдруг почувствовал одышку; пришлось остановиться и делать унизительные усилия, чтобы захватить воздух ртом. Прошло несколько минут, прежде чем я мог продолжать свое восхождение, и остаток лестницы я поднимался не спеша.
Флора нацепила свою визитную карточку на дверь. «Привет, отец», сказала она бодро и подставила лоб. Он был приятный, свежий и крепкий, и на меня разом нахлынули воспоминания. Дверь с лестницы открывалась прямо в кухню, за кухней была комната, в которой они жили.
— Познакомься, папа, это — Питер, — сказала моя дочь.
— Привет, — сказал Питер.
— Здравствуйте.
— Смотри, что мы сделали! — сказала Флора. — Красиво, правда? Мы только что кончили. Это Питер придумал.
А сделали они то, что, купив в магазине медицинских наглядных пособий скелет с арматурой, понаклеили там и сям на его отполированные кости различных бабочек. Вспомнив увлечение моей юности, я определил некоторых из них и тут же подумал, что мне в те годы они были недоступны. На ключице скелета сидела Catagramme Astarste, в одной из глазниц — Sapphira и несколько экземпляров Appia Zarinda украшали лобковую кость.
— Замечательно, — сказал я. — Замечательно.
Я пытался не давать воли охватившему меня отвращению. Меня возмущало, что два взрослых человека, вместо того чтобы заняться каким-нибудь видом полезной деятельности, — а ведь какой богатый выбор! — приклеивают редкие экземпляры бабочек к полированным костям какого-то горемыки. Я уселся в парусиновое кресло и улыбнулся Флоре.
— Ну, как же ты живешь, моя милая?
— Хорошо, папа, — сказала она. — Очень хорошо.
Я удержался от замечаний по поводу ее костюма и прически. Она была одета во все черное, и волосы висели по обе стороны лица прямыми прядями. Я не мог понять назначение этого костюма, или, быть может, это была форма? Во всяком случае он совершенно к ней не шел и ничем не радовал глаз. Был ли это демонстративный отказ от чувства собственного достоинства, или траур, покаянное одеяние, или, быть может, декларация равнодушия к шелкам, которые я так люблю видеть на женщинах? Но отчего, скажите на милость, так уж непременно следовало презирать красивые наряды? Впрочем, меня еще больше смущал облик ее приятеля. Может быть, он рядится под итальянца? Туфли походили на дамские, куртка была явно коротка. Впрочем, в результате он не так смахивал на субъекта с Корсо, как на лондонского уличного мальчишку в девятнадцатом веке. Если не считать, конечно, растительности: у него были борода, усы и длинные темные кудри, напоминающие какого-нибудь второстепенного апостола из какой-нибудь второразрядной мистерии. Лицо его было вполне мужественное, тонкое, и я прочитал на нем решительное нежелание связывать себя какими бы то ни было обязательствами.
— Хочешь кофе, папа? — спросила Флора.
— Нет, спасибо, — сказал я. — А нет ли у вас чего-нибудь выпить?
— Нет. Мы не держим ничего алкогольного.
— Может быть, Питер будет так любезен и купит бутылочку? — сказал я.
— Ладно, куплю, — мрачно сказал Питер, а я принялся убеждать себя, что тон его не был намеренно грубым. Я дал ему десятидолларовую бумажку и попросил купить бутылку бурбона.
— У них, кажется, не бывает бурбона, — сказал он.
— Ну, тогда шотландского виски.
— Люди здесь большей частью пьют вино, — сказал Питер.
Тогда я направил на него ясный взгляд, полный доброжелательства, и подумал, что надо будет его убить. Насколько мне известно, наемные убийцы существуют и по сию пору, и я бы с удовольствием заплатил кому-нибудь за то, чтобы этому молодцу всадили нож между лопаток или чтобы его спихнули с крыши. Улыбка моя была широка, ясна и недвусмысленно кровожадна. Мальчишка тотчас натянул зеленое пальтецо — столь же театральное, как и весь его гардероб, — и вышел.
— Он тебе не нравится? — спросила Флора.
— Я его презираю, — сказал я.
— Ах, папа, ты просто его не знаешь! — сказала Флора.
— Милая моя, если бы я его узнал покороче, я бы немедленно свернул ему шею.
— Он очень добр и чувствителен и… и благороден.
— Что он чувствителен, это видно, — сказал я.
— Это самый добрый человек, какого я знаю! — сказала Флора.
— Рад это слышать, — сказал я, — но давай теперь поговорим о тебе. Я ведь пришел не для того, чтобы обсуждать Питера.
— Но ведь я живу с ним, папа!
— Да, я слышал. Но я пришел к тебе, Флора, чтобы узнать что-нибудь о тебе, о твоих планах на дальнейшее. Я не собираюсь осуждать твои планы, каковы бы они ни были. Но я хочу их знать. Нельзя же всю жизнь заниматься наклеиванием бабочек на скелеты! Я просто-напросто хочу знать, что ты намерена делать дальше.
— Не знаю, папа. — Она взглянула мне прямо в лицо. — Никто в моем возрасте этого не знает.
— Я не занимаюсь опросом твоего поколения. Я спрашиваю тебя. Я спрашиваю, что ты намерена делать в этой жизни? Какие у тебя мысли на этот счет, о чем ты мечтаешь, на что рассчитываешь?
— Я не знаю, папа. Никто в моем возрасте не знает.
— Ах, оставь ты свой возраст, пожалуйста! Я назову тебе по крайней мере с полсотни девушек твоего возраста, которые прекрасно знают, чего они хотят. Все они хотят быть историками, редакторами, врачами, домохозяйками, матерями. Каждая хочет делать что-то полезное.
Питер вернулся с бутылкой бурбона и даже не попытался вернуть мне сдачу. Что это, подумал я, элементарная непорядочность или просто рассеянность? Я ничего, впрочем, не сказал. Флора принесла стаканчик и отдельно воду. Я предложил им выпить со мной за компанию.
— Мы не очень-то пьем, — сказал Питер.
— Что ж, это похвально, — сказал я. — Пока вас не было, мы тут с Флорой обсуждали ее планы на дальнейшее. Точнее сказать, я выяснил, что у нее никаких особенных планов нет, и посему я намерен увезти ее с собой в Буллет-Парк — пусть поживет с нами, пока у нее не выкристаллизуется что-нибудь более внятное.
— Папа, я никуда от Питера не поеду, — сказала Флора.
— А если Питеру пришлось бы уехать куда-нибудь самому? Если бы ему вдруг представилась возможность попутешествовать этак с полгода или, скажем, с год?
— Папочка! Ты этого не сделаешь! Папа!
— Еще как сделаю, — сказал я. — Я сделаю все, что могу, лишь бы у тебя мозги прочистились. Хотите съездить за океан, Питер?
— Я не знаю, — сказал он. Его лицо не то чтобы озарилось, но на какую-то минуту на нем мелькнула мысль. — Я, пожалуй, съездил бы в Восточный Берлин.
— Зачем?
— Я бы хотел поехать в Восточный Берлин, чтобы дать кому-нибудь, какой-нибудь творческой личности, мой американский паспорт, чтобы он мог бежать в свободный мир. Писателю там или музыканту…