По дороге к ним присоединялись другие художники со своими учениками и ассистентами, и к тому времени, когда они вышли на площадь Синьории, их было около полусотни. И столько же уже ждало перед Лоджией во главе с Микеланджело Буонарроти, который возвышался над остальными из-за одного только чувства собственного превосходства, в белой тунике, такой длинной, что она походила на балахон (чтобы скрыть вывернутые внутрь коленки, пояснил Россо), но даже в таком виде Микеланджело, дай ему молнию, — был бы вылитый Зевс.
Рафаэля и его свиты не было.
Нанятые музыканты играли на дудках, волынках и viole da braccio.[1] Развернули знамена, сияющие золотом и ультрамарином, и словно цветы внезапно распустились на углу выложенной камнем площади. Следуя примеру других учеников, Паскуале вставил древко своего знамени в ремни специально надетой кожаной упряжи, но даже так у него быстро заболели плечи, поскольку ветер трепал знамя взад-вперед.
Лишь немногие прохожие обращали на них внимание. Их Братство переживало тяжелые времена, они были просто маленькой незначительной группкой людей, собравшихся рядом с большой сценой, которую рабочие сколачивали посреди площади к предстоящему визиту Папы.
Стук молотков не прекратился, даже когда со ступеней Лоджии стали зачитывать благословение. Кроме того, звучали лающие приказы, под которые отряды городской милиции маршировали по широкой шахматной доске площади Синьории, шумела сигнальная башня, ее крылья стучали и дергались в энергичном танце, и слабый голос старого секретаря Совета Десяти, произносящего ежегодное благословение, был едва слышен. Священник продолжал брызгать на собравшихся художников святой водой, даже когда секретаря, как показалось, недостойно быстро, уже увели помощники. Святой отец пробормотал молитву, перекрестил воздух, и все закончилось.
Процессия рваной линией потянулась вперед, люди не спеша занимали свои места. Постепенно они уходили с площади в тень Большой Башни. Квадратная, прорезанная узенькими окнами и балконами, с навесными бойницами и платформами, прилепившимися к ее гладким камням, словно ласточкины гнезда к сараю, башня возносилась так высоко в небо, что, когда позади нее проплывали облака, казалось, она падает. Башня пригвождала к земле северо-западные колледжи, лаборатории, аптеки, хирургические, прозекторские и мастерские Нового Университета, который занял почти целый квартал из кривых улочек, где когда-то работали ювелиры; за соединенными между собой красными крышами, белыми колоннадами и террасами надзирал архитектор, сам Великий Механик, вознесенный своей Большой Башней на сотни braccia[2] над толпой; может быть, прямо сейчас он наблюдает процессию Братства Художников, тянущуюся, словно вереница муравьев, у подножия его орлиного гнезда и поворачивающую на Понте Веккьо. Они должны были пройти единым маршем, нескончаемые телеги, экипажи и vaporetti грохотали мимо, прежде чем свернуть на широкий бульвар над рекой.
Паскуале, сжимавший древко своего знамени, на котором был запечатлен святой Лука, милосердный и седобородый, пишущий один из своих портретов Девы Марии (их сохранилось три: в Риме, Лорето и Болонье), поглядывал на реку. Он любил наблюдать за судами: маленькими баржами, рабочими лошадками речной транспортной системы, колесными паромами, большими океанскими maone[3] — и, изредка, за каким-нибудь кораблем с военных верфей Ливорно, который двигался, словно грациозный леопард среди домашних кошек.
Солнце пробивалось в просветы между облаками. Знамена трепетали, музыканты заиграли громче, и колонна подтянулась. Паскуале наконец-то воспрянул духом, забыл о своей головной боли и спазмах в желудке, для которого хлеб с маслом оказались нежелательным грузом, забыл про затекшие руки, сжимающие древко знамени. Чайки, белоснежные птицы, летевшие вдоль Большого Канала в сторону города, пронзительно кричали над водой. Крики, далекие крики. Можно помечтать о том, как он увозит темнокожую черноглазую Пелашиль обратно на родину, в Новый Свет, где белые ступенчатые пирамиды искрятся, словно кучи соли, среди пальм, и любой фрукт готов упасть тебе в ладони, только протяни руку, и стаи попугаев летают, словно тучи стрел, выпущенных целой армией.
Река разделялась на каналы, ближайший к морю нес в себе странные краски, которые смешивались и расползались перистыми завитками: красильни и химические мануфактуры сливали сюда свои стоки, и их несхожие пигменты не смешивались в бурую массу, а давали странные новые сочетания, клубящиеся на поверхности изысканными узорами, словно сама вода ожила. Вдоль всего канала, бодро несущего свои воды, тянулись цепочки водяных мельниц, стоящих на каменных пирсах, колеса шлепали и пенили воду, их механизмы издавали непрерывный гул. Многие из них приводили в движение ткацкие станки, пытаясь конкурировать с современными механизированными мастерскими на противоположном берегу. Ночью некоторые хозяева пускались во все тяжкие, обрубали причальные тросы соперников, стремясь занять место выше по течению, где оно было сильнее. Иногда над водой раздавались пистолетные выстрелы. Журналист и драматург Никколо Макиавелли однажды сказал знаменитую фразу, что война — это просто коммерческое состязание, достигшее высшей точки, — так оно и было.