– Отец, послушай меня. Я не нацистка.
Он поднял голову. Взгляд у него немного просветлел.
– Ты хочешь сказать…
– Я презираю наше правительство, – сказала я. – Я стараюсь держаться по возможности дальше от политики. Я просто занимаюсь своим делом и надеюсь, что они оставят меня в покое.
На лице отца отразились радость и недоумение.
– Но почему же ты не сказала этого тогда?
– Я говорю сейчас.
– Ты не представляешь, как… мне полегчало.
– Мне тоже здорово полегчало.
Мы улыбнулись друг другу.
– Знаешь, мы очень гордимся тобой, твоя мама и я, – сказал он, и я поняла, что он действительно гордится.
– Но ты бы хотел, чтобы я стала врачом.
– Да.
Разумеется. Он никогда по-настоящему не сдавал однажды занятые позиции. И сейчас речь шла о его любимой медицине.
– Это благородная профессия, – сказал он. – Самая благородная. И самая трудная. Она вознаграждает больше других профессий, поскольку налагает самую большую ответственность. Ты спасаешь жизнь, ты даешь жизнь, иногда ты решаешь, стоит ли продолжать жизнь. И ты многое знаешь. Иногда ты жалеешь, что знаешь так много. Но знание, которым ты обладаешь, есть знание вещи такой чудесной, такой сложной, такой разумной, что, чем больше ты узнаешь о ней, тем смиреннее становишься.
Я не понимала, говорит он со мной или с самим собой. Безусловно, он никогда еще не открывался мне настолько.
– Ты хочешь сказать «тем смиреннее ты должен становиться». Не все врачи похожи на тебя, отец.
Он рассмеялся, с долей иронии:
– Значит, они плохие врачи.
Когда-то я и помыслить не могла, что он способен на такую шутку.
– Так что сама видишь. – Он встал, чтобы налить себе бокал вина. – Мне было трудно понять, почему ты сделала такой выбор.
– У меня не было выбора, – сказала я.
Отец быстро поднял голову.
– Я никогда по-настоящему не хотела стать врачом. По окончании института я собиралась работать летающим врачом-миссионером в Африке. Так я получила бы возможность летать.
Он стоял неподвижно, со стаканом в руке: темный силуэт на фоне светлого окна.
– Получила бы возможность летать?
Я кивнула. Неожиданно у меня отнялся язык.
– И ты позволила мне поверить… но это же возмутительно. Как ты могла?
Да, я обманула отца. Предала. И как я могла все эти годы не понимать, что наделала?
Отец сел в кресло у противоположной стены и уставился в окно. С минуту он молчал, с потрясенным лицом.
Наконец он спросил: «Но почему?» – с таким видом, словно мог понять все, кроме последней убийственной головоломки.
Ожесточение, с которым он произнес последнее слово, вывело меня из душевного равновесия. Я стиснула голову руками. Врачи запретили мне волноваться.
– Отец, постарайся меня понять. Я должна была летать!
– Это выше моего понимания.
– Ты просто не пытаешься понять. Ты не представляешь, каково это: не иметь возможности заниматься единственным делом, которое тебя интересует. Это все равно что жить в ссылке.
– А чувства окружающих тебя интересовали?
– С какой стати? Никого из вас не волновали мои чувства: ты о них уж точно не думал. Вы все жили своей жизнью, ты пережил все огорчения, которые я тебе причинила. Если бы я не нашла возможности жить своей жизнью, я бы просто не жила.
– Не может быть, чтобы ты говорила серьезно.
– Но я говорю совершенно серьезно. Я знаю, что ты не понимаешь ни одного моего слова. Но я говорю серьезно.
Отец казался очень печальным.
Потом тень улыбки скользнула по его лицу.
– Ты никогда не искала легких путей, верно?
– Отец, – сказала я, – я сожалею, что лгала тебе. Правда, сожалею. Но я не видела другого выхода. Я ужасно переживала.
Последовала довольно долгая пауза. Потом отец тяжело вздохнул.
– Я тебя прощаю. – Слабая улыбка, вновь тронувшая его губы, стала чуть шире. – Ты такая упрямая, – сказал он. – Полагаю, здесь ты пошла в меня.
Мне пришлось учиться летать заново. Я начала с того, с чего начинала двенадцать с лишним лет назад: с учебного планера.
Еще до первого полета я знала, что мои руки стали неуклюжими, а реакции замедленными. Но, сидя в кабине в ожидании, когда натянется буксировочный трос, я обмирала от ужаса главным образом при мысли о возможных рецидивах головокружения.
Первый полет не доставил мне удовольствия. Кабина казалась незнакомой, а когда я поставила ноги на педали руля, легкая дрожь пробежала по моему телу. Отчасти от волнения, но отчасти и от страха.
На взлете я занервничала: скорость показалась очень уж высокой. Когда я отцепилась от самолета-буксировщика и начала планировать, дела пошли на лад, но я понимала, что не чувствую машину. Казалось, у меня было не только новое лицо, но и новое тело. Я ненавидела это свое новое тело, которое не умело удобно устроиться в пилотском кресле, не реагировало инстинктивно на движения планера и не предугадывало его поведения.