Казалось, она с недоумением старалась постигнуть те силы, которые отрывали его от нее и уносили куда-то в туманную даль. Там, в уединенной и тесной келье, сидел он, поглощенный чудом оптических стекол, которые распяливали перед его глазами видимый настоящий мир, и рисовали его очарованному взору второй мир, мир клеточки, микроскопический мир, где блоха является фантастическим чудовищем, нежная кожа человеческого тела — отвратительною рыбьей чешуей, где волос есть бревно, а капля воды — море причудливой флоры и фауны, что мог дать ему этот мир, в котором он должен был чувствовать себя сказочным Гулливером, мир инфузорий и молекул?
Борис провел рукой по лицу, чтобы стряхнуть назойливое и тягостное воспоминание.
Теперь его обступал, как глухая стена, другой мир из которого он что-то забыл или в свое время не узнал, мир, всегда им пренебрегавшийся, скучный мир обыденной действительности, давивший его теперь звуками и грубым прикосновением. Лишившись зрения, он всецело подпал его власти. Он стал зависим от него, как ребенок.
И это было особенно мучительно.
С утра до вечера Борис был осужден прислушиваться к его скучным, однообразным звукам, исходившим точно из бездны. Внезапно этот мир стал близок ему и, несмотря на свою уловимость, до ужаса реален.
Борис ощущал теперь присутствие вещей, и это было совершенно новое для него чувство. В зрячем состоянии он сознавал это присутствие больше умом. Он привык считать реальным только открывавшееся для научного познания.
Теперь предметы толпились возле него, непроницаемые и глухо-враждебные. Пространство подстерегало его со всех сторон и мучило своею неизвестностью.
Он ненавидел эту необходимость жить ощупью. Многие предметы, которые он раньше любил, теперь раздражали его. В бессильной злобе он часто толкал и опрокидывал мебель.
Иногда он подолгу ощупывал какой-нибудь предмет, стараясь вызвать его отчетливый зрительный образ. Он сидел и внимательно щупал его со всех сторон, выстукивал и выслушивал. Ему хотелось убедить себя, что при известном усилии воли он может вернуть себе образ видимой действительности.
И каждый раз его попытки кончались жестоким пароксизмом отчаяния. Было что-то в вещах, чего он не замечал, когда был видящим: та особенная реальность видимого, которая отсутствовала в пустых, хотя порою и ярких видениях, встававших в его мозгу.
Напрасно он убеждал себя, что зрительные образы имеют своим источником чувственность: смутная и беспокойная мысль, как обруч, вдруг сжимала его голову.
— Видеть! Видеть! — шептал он в такие минуты, судорожно стиснув зубами подушку и чувствуя, что для него навсегда закрыт выход из той зияющей бездны, в которую он теперь погружен.
Особенно мучительна у него была потребность видеть людей. Враждебные и страшные, они входили и выходили, толкали его и как бы олицетворяли собою окружающую среду. Особенною тайною теперь были исполнены для него их голоса. Он потерял к ним ключ. Что-то бесконечно сложное и зловещее слышалось ему из человеческих голосов, новые, никогда ранее не обращавшие на себя внимания интонации…
И еще более, чем бездушные предметы, люди становились для него враждебны и ненавистны. Он стал подозрителен и застенчив. Страдая, он инстинктивно стыдился и боялся выдать свои страдания. Когда с цинизмом, присущим зрячим и счастливцам, они расспрашивали его, он отмалчивался или с тупою усмешкою на обезображенном лице равнодушно отвечал:
— Ко всему человек привыкает… К тому же я ослеп не мальчиком, а зрелым мужем, успевшим оглядеться во вселенной.
И он слышал украдкой, как о нем говорили родители и сестры:
— Он спокойно переносит свое несчастие. Это был всегда удивительный человек…
Борис застонал и беспокойно повернулся на постели. Ему было приятно, что его оставили одного.
Он спустил ноги на пол и сел, затем медленно ощупал свою голову и руки. Это он делал всегда, когда казался себе особенно жалким…
Потом его ладонь инстинктивно протянулась к стене. Он прикоснулся и вздрогнул. Она была холодная и шероховатая. Не такою она жила в его воспоминании. Смутно он боялся касаться тех предметов, о которых у него оставались в памяти светлые представления: от прикосновения они нередко становились темными и чуждыми. Но необъяснимый, роковой инстинкт слепца заставлял его протягивать вперед руки.
Он потрогал пол и кровать, бормоча неясные слова и шевеля пальцами, как щупальцами.
Теперь, ощупывая этот грубо-реальный и неизвестный мир, он казался себе вдвойне слепцом, несчастным, который поверил призме и выпуклым и вогнутым стеклам.