Выбрать главу

— Какая чепуха!

Он насмешливо пожимал плечами.

Как жалки и ничтожны были их ухищрения. Два равно двум, и вечность равна вечности, а не нулю. Это так ясно. Они велят ему умереть? Он умрет, но не подчинится.

Он встал и, гордо подняв голову, выпрямился на краю крыши над балконом.

И оттого ничто не может уничтожиться, потому что все равно самому себе, и не может быть, чтобы единица равнялась бесконечности.

Он поднял торжественно руки, желая благословить, небо и землю.

— Ты ошибаешься, — беспорядочно, в последнем отчаянии заговорили они. — Наверное ошибаешься. Подумай в последний раз: ты исчезнешь — значит: исчезнут для тебя небо и земля. Не будешь существовать ты, единица, не будет и самой вечности. Разве же это не так? Прокляни вечность. Слышишь? О, прокляни, прокляни. Себя и вечность.

Живарев громко рассмеялся.

Он видел, как от самой больницы протянулась по земле куда-то вдаль длинная полоса света. Там бегали и суетились люди.

— Я же вам говорил, что на балконе никого нет, — сказал внизу, с балкона, голос доктора.

…Люди ходили и искали по дорожкам сада. Кто-то ушел с фонарем по направлению к реке и издали казался большим светляком, двигавшимся во мраке.

Вдруг с крыши раздался громкий, надтреснутый голос, подражающий богослужению:

— Слава в вышних Богу и на земле мир…

Это вышло так неожиданно и смешно, что все, вместо того, чтобы испугаться, громко рассмеялись.

Мелькнуло что-то белое. Подумали, что больной сбросил вниз халат. Но громко затрещали ломающиеся ветки и что-то со стоном и грузным хряском ударилось о землю.

И только тогда поняли, что это упал человек.

Неопалимая купина

I

Они сидели по вечерам почти грудь с грудью, касаясь друг друга локтями, причем лицо акцизного Федорова, с красными, в жилках, глазами было ярко освещено, а лицо батюшки, о. Василия, скрывалось в тени за темно-зеленым щитком, надетым на лампу, и было неясно. Акцизный старался дышать в сторону, так как от него несло запахом спирта. У него были большие военные усы и бледное, точно неживое, в глубоких морщинах лицо. И голос у него был грубый и хриплый, похожий на рык какого-то зверя.

С батюшкиной стороны, напротив, распространялся тонкий запах кипариса и ладана, и в тени, за щитком, чувствовалось шевеление многочисленных и слегка колючих волос длинной холеной бороды. Голос у батюшки был хотя ласковый, но настойчивый и даже несколько злобный.

Федоров слушал его с изумлением, беспрестанно переходившим в раздражение. Он хотел возражать, но мягкий голос за щитком лампы неотразимо лился прямо в душу, и слышно было, как мягко шелестит, точно ласкает батюшкина борода.

Казалось, батюшка ткал из ничего какую-то крепкую тонкую ткань, которая безысходно опутывала ум акцизного. Батюшка как-то странно обходился без фактов, даже ясно и бессмысленно противоречил им, а между тем заставлял соглашаться с собой.

И это продолжалось уже несколько вечеров. Сначала Федоров слушал просто из любопытства, а теперь уже не мог отстать. Было такое чувство, точно батюшка туже и туже забивал ему в голову мертвый осиновый кол и неотступно хотелось поймать батюшку, изобличить его и вместе вырвать забитый кол из головы.

При этом они пили и закусывали сырыми помидорами с луком.

Иногда в глазах акцизного отражался пьяный доверчивый испуг. Батюшка заставлял его принимать на веру совершенный абсурд, лепет детской книжки.

Тогда он говорил:

— Поймите же, о. Василий, что я не ребенок… Что вы мне рассказываете?

Но голос у него был неуверенный, точно просительный.

И он вглядывался посоловевшими глазами в лицо собеседника, но оно было покрыто тенью. И нельзя было рассмотреть, глуп ли батюшка, или хитер, как лисица. Только чувствовалось, что он на что-то зол.

Иногда акцизный откидывался на спинку кресла и сидел так подолгу, не шевелясь, точно одеревеневший. Ему казалось, странным и жутким, что он жил до сих пор в этом знакомом и таком простом мире, ревизовал винные лавки, выступал на любительских спектаклях, курил, пил, обедал и, если заглядывал в церковь, то с тоскливым недоумением рассматривал наивную и примитивную живопись, повествовавшую о библейских легендарных чудесах. И он так и привык думать об этой живописи и о том, о чем она повествовала, как о чем-то ненужном, скучном и никогда не бывшем.

А из батюшкиных слов выходило, что все, что написано, на потолках церквей, не только было, но и несравненно важнее для всякого, чем все то, что на самом деле есть, совершалось и совершается вокруг.