Выбрать главу

Прежде он пытался «для порядка» записывать свои мысли. Попробовал делать это и сейчас. Однажды зажег свечу и, преодолевая жуткий страх перед ночным освещением, взял лист бумаги и четко написал на нем несколько пунктов:

— Бог. Мир. Человеческое общество. Индивидуум. Основная точка зрения современной социологии.

Руки его дрожали и виски пульсировали. Он понимал, что от решения всех этих вопросов зависело самое важное в нем — спокойствие его мысли. Пока она была спокойна, потому что двигалась не стесняясь. Она шла направо, налево, строила и сейчас же отвергала.

Но мысль должна найти свой определенный исход. Иначе она падет под собственным бременем.

Для этого она должна быть прежде всего честной. Тому, кто, как он, сидит и мыслит с пером в руках среди ночи и всеобщего сна и почти накануне вечной ночи, не остается ничего другого, как мыслить мужественно и честно.

И, подчеркнув слово «Бог», Гуляев задумался.

Он не хотел оскорбить бессмысленным, простым отрицанием той высшей силы, которая по убеждению людей его века, парит надо всем в мире, не мог и принять сейчас этого слова только потому, что оно принимается всеми. Все свои слова он должен был построить теперь сам из себя, из внутренней необходимости своей проснувшейся мысли.

И, подняв к потолку темные, с желтыми белками, лихорадочно бегающие глаза, он сказал:

— Прости…

И зачеркнул на листе слово «Бог».

— Мир?

И мысленно он попытался представить себе вселенную до самых отдаленных звезд и дальше, и увидел в первый раз, что этого сделать нельзя. И потому, когда он раньше говорил: мир, то он не представлял ничего, ибо на самом деле слово «мир» означает невозможность представить что-нибудь определенно и ясно и, следовательно, не означает ничего.

И почему Бог противополагается миру, а мир Богу? А, может быть, на самом деле, нет ни Бога, ни мира, а есть что-нибудь третье? И что значит слово «есть»? Что значит, что он, Гуляев, как-то «есть», и то или другое, вообще, «есть»?

И, подумав, он зачеркнул все написанное, задул свечу и решил больше ничего не писать, а просто отдаться на волю мыслей.

Под утро он засыпал, продолжая напряженно думать и во сне; иногда ему снилось, что он нашел решение, и тогда он старался запомнить и заучить его во сне наизусть. Но, проснувшись, или ничего не понимал, или вспоминал какой-нибудь бред.

Днем он не любил теперь, чтобы его беспокоили. Он сознавал, что силы уходят и надо торопиться.

Но жизнь в доме шла своим заведенным порядком, и никто не хотел считаться с тем, что он умирает, и что в нем страдает самое главное — его неудовлетворенная мысль и что ему нужны покой и одиночество.

II

И постепенно в нем созревало решение оставить дом.

Сначала он хотел отправиться в монастырь на Афон и там где-нибудь в уединенном скиту окончить жизнь наедине с самим собою и своими мыслями. Но Афон был слишком далеко, и он чувствовал, что ему теперь уже туда не доехать.

Лечь в какую-нибудь частную лечебницу было бы оскорбительно для домашних. Всю свою жизнь он положил на них, и потому они думали, что он принадлежит им всецело.

Он лежал в светлой и большой комнате, в которой все было устроено как можно удобнее для него. Но и эти удобства и самый вид из окна на подстриженные аккуратно кусты и деревья и посыпанные тщательно гравием дорожки, и даже самые лица домашних, которые, как ему казалось, наружно старались выказывать свою заботу о нем, а внутри, он знал, тяготились его сложною, затяжною и неприятною болезнью, — все это вместе взятое вызывало у него болезненное чувство отвращения.

Когда однажды ему понадобился эмалированный тазик, куда его обычно тошнило, и он попросил дочь Варю, которая сидела у окна, подать ему, она сказала:

— С удовольствием.

Но подала тазик с брезгливыми предосторожностями. И ему сделалось неприятно от этих ее лицемерных слов. Он заметил ей:

— Ну, какое там удовольствие.

Она удивленно подняла на него глаза, потом перевела их в окно и вздохнула. И то, что она вздохнула, означало, что она не осуждает его за это замечание, потому что считает его тяжело больным.

Гуляев попросил ее выйти из комнаты и, пока его тошнило, все время продолжал раздражаться на дочь, а когда кончило тошнить, немного успокоился и заставил себя подумать, что это у него от болезни.

И его огорчало, что он постепенно как бы утратил чувство любви и симпатии к окружающим и близким к нему людям. Когда, например, подали телеграмму от зятя, в которой тот извещал, что его жена, старшая дочь Гуляева, заболела тифом, он не почувствовал ни огорчения, ни даже простого беспокойства, а только одно сухое раздражение. Чтобы скрыть свое состояние, которого он стыдился и которое старательно скрывал ото всех, он нарочно сказал вслух: