Нашатырный спирт.
— Что, небось, не понравилось? — спросил первый голос и, утешая, добавил: — Ничего, пройдет.
Гуляев, продолжая задыхаться, раскрыл слезящиеся глаза и встретился взглядом с говорившим. Это был старший городовой с нашивками. Он, видимо, страдал вместе с Гуляевым и сказал еще раз:
— Зато легче будет… Ну-с, господин медицинский фельдшер, так скажите уж нам разом, не утаите, как здоровье Марьи Константиновны.
— Пошел к черту, — сказал фельдшер, большой и рыжий. — Есть у тебя папиросы?
Закурив, он стал думать вслух.
— Куда его нам? Везите в больницу.
Голос у него опять сделался равнодушным и грубым, но Гуляев уже привык и знал, что так и надо, и оттого ему казалось, что он что-то понял. Но когда он старался думать, становилось тошно.
— Откуда будете? — услыхал он опять.
Его легонько тормошил за плечо старший городовой.
Гуляев вспомнил стены своей комнаты и вид из окна, лицо жены и эмалированный тазик я плотно стиснул зубы.
— Будет вам мучить, — вздохнул кто-то, очевидно, сочувственно смотревший издалека.
Его отнесли в узкое и серое помещение с белым аптечным ящиком, положили на жесткую кровать и оставили одного.
И тишина и одиночество густо встали стеной между ним и остальным миром.
Подходил кто-то мягко звякавший шпорами, ласковый и тихий, и смотрел на него. И от этого тишина была гуще и тише. И чуть звенели мухи.
Наступали сумерки. Где-то затопили печь. На полу протянулась узкая светлая полоса, и запахло дымом.
А Гуляев все лежал, не шевелясь. Он продолжал, что-то понимать, но мысль была большая, и шла точно не изнутри, а извне.
И опять казалось, что еще одно усилие, и все будет решено.
Уже когда стемнело, его повезли куда-то дальше. В больницу.
«Может быть, это нехорошо, что я совсем не думаю о них? — спросил себя Гуляев. — Онидолжны беспокоиться. Вероятно, всюду навели справки. Звонили по телефону к брату».
Постарался себе представить их смятение, но ничего не вышло.
«Это нехорошо», — сказал он себе еще раз и с убеждением.
И вдруг почувствовал, что говорит неправду, и что этого больше никому уже не нужно, чтобы он говорил сам себе неправду, а, значит, это смешно и бесполезно.
И от этого та самая прежняя большая мысль сделалась смутно еще понятнее.
«Ах, скорее бы», — подумал он, но всего понять не мог.
Слышался грохот экипажей, и мерно звякали подковы лошадей. Городовой, который вез его из участка, сидел молча. И, казалось, что в городе есть тишина, большая, лежащая надо всеми звуками и исходящая от молчаливых, закрытых домов. Она поднимается до самых звезд, чем дальше, тем глубже, и оттого городские звуки кажутся глухими и маленькими.
Остановились у большого белого здания с колоннами.
— Эй, малый! — позвал городовой случайного прохожего в валенках. — Кликни кого ни на есть дежурного из больницы.
Человек в валенках, тихо ступая, ушел в белое здание, и опять наступила тишина…
Лошадь спокойно фыркала, и извозчик сидел на передке, понурившись. Лошадь переступала ногами.
Гуляев слегка запрокинул голову и увидел в ряд три знакомых алмазных звезды, точно кто-то нарочно разместил их по линейке. Они принадлежали какому-то неизвестному ему созвездию. И он подумал, что умрет, не узнав, как они называются. Но это было все равно и даже, пожалуй, лучше. Ведь он их видел, и это главное.
— Морозно, — сказал извозчик, не оборачиваясь.
Но городовой не ответил. Лошадь переступала ногами. По другую сторону бульвара, у которого они стояли, звеня и гремя пролетел вагон трамвая.
Стукнула больничная дверь, задребезжав стеклами, и оттого почему-то стало понятно, что туда ежедневно входят и выходят много людей. Вместе с человеком в валенках, вышел больничный сторож.
Все время, пока его снимали с пролетки, Гуляев, поворачивая голову, старался видеть три звездочки.
Потом они исчезли за крышей. Послышался больничный запах эфира и еще чего-то неопределенного и тяжелого. Дверь заскрипела и запела на блоках. И опять подумалось о людях, которые входят сюда и выходят отсюда бесконечной вереницей.
«Что же, здесь и умереть», — сказал себе Гуляев и спокойно закрыл глаза.
…Теперь на него смотрела высокая и худая сестра милосердия или дежурная сиделка со старообразным вытянутым личиком и белою косынкою, покрывавшею только затылок. Темя оставалось открытым и показывало тщательно расчесанный пробор.
От всей ее фигуры веяло тою же особенной тишиною, которая была в участке и на улице, но только еще в большей степени.